«Иван Савич, – сказал он, – вовсе покоя лишился, тревожится – управитесь ли к молебну. Ить завтра, к примеру, ежели не открыть – агромадный убыток понесем: дворяне разъедутся, покупатель из-под носу уйдет».
Признаюсь, не таким рисовался в моем воображении старик Никитин. О нем говорили как о несчастном пьянице, потерявшем человеческий облик, забулдыге. Каково же было мое удивление, когда я увидел довольно красивого и еще крепкого мужчину, седого, но с густыми черными бровями, из-под которых зорко и живо глядели небольшие, умные глаза. Он был совершенно трезв, речь свою пересыпал поговорками и словечками, употребляемыми в мещанском обиходе. Что в нем неприятно коробило, так это излишняя бойкость, развязность, изобличавшая в нем торговца мелкого и, может быть, не совсем честного, из тех, которых в простом народе обычно называют шибаями. Он, между прочим, сообщил, что И. С, несмотря на запрещение лекаря, собирается завтра сам прибыть в магазин и присутствовать на молебне. «Но это может дурно отозваться на его здоровье! – воскликнул Иван Алексеич. – Батюшка, Савва Евтеич, удержите его от этого намерения!» – «Его удержишь! – усмехнулся старик. – Как же! Он у меня такой: что скажет однова, то так и будет». Последние слова Савва Евтеич произнес не без гордости.
«Да, надо, надо спешить, – сказал де-Пуле, когда ушел старик. – Иван Савич прав: сейчас на дворянские выборы съехалось множество помещиков, а это ведь все – покупатели, барыш». – «О боже! – застонал ПриДорогин. – С некоторых пор одно только это и слышишь: барыш! барыш!»
В феврале светает поздно. Еще была ночь, когда мы закончили приборку магазина. Все стояло на своих местах, книги красовались на полках, словно солдаты на параде; легкие кисейные занавески висели на окнах читального кабинета; строго выглядывали из черных рамок великие писатели – Пушкин, Гоголь, Шекспир и Ломоносов; большие карты Российской империи и двух полушарий украшали вид белой стены. «Утро, господа! – оказал де-Пуле. – Слышите?»
Могучий голос монастырского колокола возвестил о начале дня. На улице послышались шаги прохожих, топот извозчичьих лошадей и скрип полозьев. Ровно в семь часов, в сопровождении священника и дьячка, пришли отец и сын Никитины. И. С. был бледен, глаза его лихорадочно горели. Черный парадный сюртук и белоснежная манишка подчеркивали своею строгостию торжественность минуты. «Господи! – прерывающимся голосом воскликнул Иван Савич. – Да как же вы все хорошо устроили! Спасибо, спасибо вам, мои друзья!..» Губы его задрожали, он отвернулся, и мне показалось, что украдкой отер увлажнившиеся глаза. «Спасибо, спасибо! – повторял он. – А вам, Ардальон Петрович, особенно. Ведь вы, без сомнения, будете моим первым и постоянным посетителем, ведь правда?» Он с чувством пожал мне руку; я растерялся и от волнения слова не мог выговорить.
Начался молебен. Весело замигали перед образом спасителя восковые свечи, ароматный дым ладана длинными, слоистыми облаками распространился по комнатам. Хрипловатым басом старик Никитин подпевал дьячку. Радостное молитвенное чувство наполняло мою душу. «Какое счастье, – думал я, слушая возгласы священника и не слишком благозвучный хор двух стариков, – какое счастье выпало на мою долю быть свидетелем и даже участником события, величие и значение которого несомненно. Какое необыкновенное счастье – вот так стоять рядом с нашим дорогим поэтом, смотреть на него, ощущать дружеское пожатие его руки! Да! День этот никогда не изгладится в моей памяти!»
Между тем богослужение окончилось, стали подходить к кресту. Первым подошел Иван Савич, перекрестился, поцеловал крест и, как-то вдруг странно вскрикнув или застонав, покачнулся и, верно, упал бы, если б его не подхватил старик отец. Друзья увели его в заднюю комнату магазина, с ним сделался истеричный припадок.
Рассвет наступал медленно. Ровно в восемь компаньон Никитина обратился к священнику: «Ну-с, батюшка, благословите….» – и распахнул дверь, перед которою уже толпились человек семь нетерпеливых читателей. Это большею частию были молодые люди – два гимназиста, какой-то чиновник, мальчик в залатанной кацавейке, по виду подручный из мелочной лавки, базарный ходебщик с лотком, на котором разложены были леденцовые сосульки и розовые пряничные кони с белыми гривами, наведенными глазурью.
Среди первых вошедших в магазин посетителей я увидел знакомого семинариста Беневоленского. «Ба! – воскликнул он. – Девицкий! Ты как здесь?» Я рассказал. «Ну ты, брат, счастливчик, ей-богу! – с завистью сказал Беневоленский. – Тихоня тихоней, а ишь ты! Поглядите-ка на него!» Да! Я действительно был счастлив.
Книга вторая
Ночные набаты
Задонская дорога
– Скучно! Скучно!.. Ямщик удалой,
Разгони чем-нибудь мою скуку!
Н. Некрасов
Езда по шоссе от Воронежа до Задонска похожа скорее на катание, нежели на путешествие.
И. Никитин
Тарантас гремел, бренчал, оставляя за собою полосатые версты, все решительнее удаляясь от кирпичных столбов заставы.
От большого, не по городу, мрачного острога, от легкой, в знойном дрожащем мареве Митрофаньевской колокольни.
От непролазной вонючей грязи постоялого двора, от вздорного, шумного во хмелю родителя.
От всего того, что именовалось Воронежем и что было тягостью, каторгой, горючими слезами, мучением всей жизни, но в то же время и милой родиной, тем уголком родимой земли, краше которой не было на свете.
Которую до последнего смертного часу обречен любить и ненавидеть.
Без которой и жизнь не в жизнь.
За пыльной завесой медленно таял город Воронеж.
Де-Пуле проводил до заставы, помахал на прощанье шапокляком и, пересев на разбитую извозчичью пролетку, прямой, как гвоздь, уплыл назад по длинной, ровной, скучной Большой Московской – в город.
И пошла дорога.
В последнюю минуту перед отъездом в лавку забежал сияющий, как бы весь светящийся изнутри Ардальон. Удивительно, как случается в жизни: все был розовый мальчик, полудитя, угловат, застенчив, терялся и робел в разговоре со взрослыми; но вот какой-нибудь месяц не виделись – и вдруг является мужчина: твердый взгляд, вместо мальчишеской угловатости – точные, легкие движения, светлый пушок на огрубевшем вдруг и четко очертившемся подбородке… Иван Савич сперва не узнал Ардальона, исхудавшего, высохшего, как щепка, но радостно светящегося оттого, что наконец-то окончилось семинарское быдло, что наконец – свободен, как сокол; что впереди – вот эта же дорога: Москва, Питер, а там…
Бог его знает, что там.
Но эта неизвестность не страшила нисколько. И хотя она и была, конечно, главным и значительным, – самое все-таки главное и самое значительное заключалось в невозвратности минувшего, то есть зубрежки дурацкой гомилетики, риторики, каноники, герменевтики, всей семинарской премудрости, всей семинарской жизни, серой и высушенной, как затерявшаяся в крапивной заросли, скинутая по весне ужиная шкурка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
Признаюсь, не таким рисовался в моем воображении старик Никитин. О нем говорили как о несчастном пьянице, потерявшем человеческий облик, забулдыге. Каково же было мое удивление, когда я увидел довольно красивого и еще крепкого мужчину, седого, но с густыми черными бровями, из-под которых зорко и живо глядели небольшие, умные глаза. Он был совершенно трезв, речь свою пересыпал поговорками и словечками, употребляемыми в мещанском обиходе. Что в нем неприятно коробило, так это излишняя бойкость, развязность, изобличавшая в нем торговца мелкого и, может быть, не совсем честного, из тех, которых в простом народе обычно называют шибаями. Он, между прочим, сообщил, что И. С, несмотря на запрещение лекаря, собирается завтра сам прибыть в магазин и присутствовать на молебне. «Но это может дурно отозваться на его здоровье! – воскликнул Иван Алексеич. – Батюшка, Савва Евтеич, удержите его от этого намерения!» – «Его удержишь! – усмехнулся старик. – Как же! Он у меня такой: что скажет однова, то так и будет». Последние слова Савва Евтеич произнес не без гордости.
«Да, надо, надо спешить, – сказал де-Пуле, когда ушел старик. – Иван Савич прав: сейчас на дворянские выборы съехалось множество помещиков, а это ведь все – покупатели, барыш». – «О боже! – застонал ПриДорогин. – С некоторых пор одно только это и слышишь: барыш! барыш!»
В феврале светает поздно. Еще была ночь, когда мы закончили приборку магазина. Все стояло на своих местах, книги красовались на полках, словно солдаты на параде; легкие кисейные занавески висели на окнах читального кабинета; строго выглядывали из черных рамок великие писатели – Пушкин, Гоголь, Шекспир и Ломоносов; большие карты Российской империи и двух полушарий украшали вид белой стены. «Утро, господа! – оказал де-Пуле. – Слышите?»
Могучий голос монастырского колокола возвестил о начале дня. На улице послышались шаги прохожих, топот извозчичьих лошадей и скрип полозьев. Ровно в семь часов, в сопровождении священника и дьячка, пришли отец и сын Никитины. И. С. был бледен, глаза его лихорадочно горели. Черный парадный сюртук и белоснежная манишка подчеркивали своею строгостию торжественность минуты. «Господи! – прерывающимся голосом воскликнул Иван Савич. – Да как же вы все хорошо устроили! Спасибо, спасибо вам, мои друзья!..» Губы его задрожали, он отвернулся, и мне показалось, что украдкой отер увлажнившиеся глаза. «Спасибо, спасибо! – повторял он. – А вам, Ардальон Петрович, особенно. Ведь вы, без сомнения, будете моим первым и постоянным посетителем, ведь правда?» Он с чувством пожал мне руку; я растерялся и от волнения слова не мог выговорить.
Начался молебен. Весело замигали перед образом спасителя восковые свечи, ароматный дым ладана длинными, слоистыми облаками распространился по комнатам. Хрипловатым басом старик Никитин подпевал дьячку. Радостное молитвенное чувство наполняло мою душу. «Какое счастье, – думал я, слушая возгласы священника и не слишком благозвучный хор двух стариков, – какое счастье выпало на мою долю быть свидетелем и даже участником события, величие и значение которого несомненно. Какое необыкновенное счастье – вот так стоять рядом с нашим дорогим поэтом, смотреть на него, ощущать дружеское пожатие его руки! Да! День этот никогда не изгладится в моей памяти!»
Между тем богослужение окончилось, стали подходить к кресту. Первым подошел Иван Савич, перекрестился, поцеловал крест и, как-то вдруг странно вскрикнув или застонав, покачнулся и, верно, упал бы, если б его не подхватил старик отец. Друзья увели его в заднюю комнату магазина, с ним сделался истеричный припадок.
Рассвет наступал медленно. Ровно в восемь компаньон Никитина обратился к священнику: «Ну-с, батюшка, благословите….» – и распахнул дверь, перед которою уже толпились человек семь нетерпеливых читателей. Это большею частию были молодые люди – два гимназиста, какой-то чиновник, мальчик в залатанной кацавейке, по виду подручный из мелочной лавки, базарный ходебщик с лотком, на котором разложены были леденцовые сосульки и розовые пряничные кони с белыми гривами, наведенными глазурью.
Среди первых вошедших в магазин посетителей я увидел знакомого семинариста Беневоленского. «Ба! – воскликнул он. – Девицкий! Ты как здесь?» Я рассказал. «Ну ты, брат, счастливчик, ей-богу! – с завистью сказал Беневоленский. – Тихоня тихоней, а ишь ты! Поглядите-ка на него!» Да! Я действительно был счастлив.
Книга вторая
Ночные набаты
Задонская дорога
– Скучно! Скучно!.. Ямщик удалой,
Разгони чем-нибудь мою скуку!
Н. Некрасов
Езда по шоссе от Воронежа до Задонска похожа скорее на катание, нежели на путешествие.
И. Никитин
Тарантас гремел, бренчал, оставляя за собою полосатые версты, все решительнее удаляясь от кирпичных столбов заставы.
От большого, не по городу, мрачного острога, от легкой, в знойном дрожащем мареве Митрофаньевской колокольни.
От непролазной вонючей грязи постоялого двора, от вздорного, шумного во хмелю родителя.
От всего того, что именовалось Воронежем и что было тягостью, каторгой, горючими слезами, мучением всей жизни, но в то же время и милой родиной, тем уголком родимой земли, краше которой не было на свете.
Которую до последнего смертного часу обречен любить и ненавидеть.
Без которой и жизнь не в жизнь.
За пыльной завесой медленно таял город Воронеж.
Де-Пуле проводил до заставы, помахал на прощанье шапокляком и, пересев на разбитую извозчичью пролетку, прямой, как гвоздь, уплыл назад по длинной, ровной, скучной Большой Московской – в город.
И пошла дорога.
В последнюю минуту перед отъездом в лавку забежал сияющий, как бы весь светящийся изнутри Ардальон. Удивительно, как случается в жизни: все был розовый мальчик, полудитя, угловат, застенчив, терялся и робел в разговоре со взрослыми; но вот какой-нибудь месяц не виделись – и вдруг является мужчина: твердый взгляд, вместо мальчишеской угловатости – точные, легкие движения, светлый пушок на огрубевшем вдруг и четко очертившемся подбородке… Иван Савич сперва не узнал Ардальона, исхудавшего, высохшего, как щепка, но радостно светящегося оттого, что наконец-то окончилось семинарское быдло, что наконец – свободен, как сокол; что впереди – вот эта же дорога: Москва, Питер, а там…
Бог его знает, что там.
Но эта неизвестность не страшила нисколько. И хотя она и была, конечно, главным и значительным, – самое все-таки главное и самое значительное заключалось в невозвратности минувшего, то есть зубрежки дурацкой гомилетики, риторики, каноники, герменевтики, всей семинарской премудрости, всей семинарской жизни, серой и высушенной, как затерявшаяся в крапивной заросли, скинутая по весне ужиная шкурка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103