Когда вышел к гласному, тот бегло оглядел его, сказал: «Пардон!» – и ловко поправил галстук.
Ноябрьский день короток.
К вечеру небеса заволокло и вовсе ночь стала. На Кирочной была тьма кромешная, лишь возле немецкой церкви горел фонарь.
Гласный Рубцов всю дорогу говорил, не умолкая: бранил городское благоустройство, скаредность думских заправил; грозился кого-то изобличить. Последнее задумано произвести в стихах.
– В сатирическом роде-с.
Никитин слушал рассеянно. Из головы не шли горькие мысли об отце и квартиранте. «Эх, батенька…»
– …ан бадинан… Наподобие мадам де Курдюкоф.
Гласный оказывался фанфарон из новой породы «образованных» купчиков.
Но Второв? Второв?
Он был мал, тщедушен, неприятен.
Тонкие бескровные губы, уголками вниз. Рыжеватая борода и бритый подбородок. Глубоко посаженные глаза, сверкающие сердито. Чиновник. Сухарь.
Усадив на диван, сел рядом. Спросил: точно ли он тот самый, что прислал в редакцию письмо и при нем стихотворение «Русь».
И голос господина советника показался неприятен – высок, резок и словно чем-то раздражен.
Иван Савич оробел.
Жизнь трепала, жизнь мучила, ранней сединой прострочила виски. Чего-чего не испытал: унижение, нужду, непристойность родителя, скопидомство, черную работу, отчаянье. Житейская мерзость как бы толстой корой наросла, а под нею пребывало дитя. Школяр.
Робкий школяр сидел рядом с господином советником. Проклинал себя за то, что поддался уговорам друга, написал письмо. Ах, боже мой! Грязный, в мятом сюртуке… грубые, в ссадинах руки, чернота под ногтями – после дня работы на дворе, после схватки с жеребцом, когда падал наземь (нюхнул тайком – не принес ли вместе с одеждой ужасный запах навоза, конского пота), в грязь, под копыта бешеного коня, – и вдруг, как дикарь, вломился нагло в эту чистоту, в этот чужой для него мир, где высокие мысли, науки, искусства, книги…
Книги!
В шкафах, на столе, на диване. В минуту отдыха кинутые возле стола – на пол.
Сам стол, наконец, святая святых человека пишущего – просторный, тяжелый, с загородочками по краям, чтобы не падали бумаги, коих было множество – листы, свитки, тетради.
Свечи под зелеными колпачками.
Покой. Величественная, лишенная суеты жизнь духа.
А он…
– Ради бога, простите, – сказал Иван Савич, замирая, слыша свой голос вдалеке где-то и не узнавая его. – Ради бога! Я прекрасно понимаю, это была дерзость с моей стороны… Я не хотел утруждать вас… Поверьте, я не посмел бы… Вы так обременены занятиями…
Он вскочил, поклонился растерянно, чуть ли не застонал, так все ему представилось нелепо, гадко.
– Иван… Савич? Так ведь? – сказал Второв. – Позвольте я вам все напрямик выложу. Стихи ваши прекрасны. Я случайно познакомился с ними у Валентина Андреича, и он в восторге. В ближайшем нумере вы их увидите. Ве-ли-ко-леп-ней-шее начало! От всего сердца приношу поздравления.
Большую, жесткую ладонь Никитина пожала крохотная ручка советника, оказавшаяся, впрочем, довольно крепкой.
– Боже мой! – только и сказал Иван Савич.
– Ну-с, позвольте откланяться, – поднялся гласный Рубцов. – До свиданьица, господа!
Господин советник не удерживал.
– Благодарствуйте, – сказал. – Премного благодарен.
– Ничего не стоит-с, – поклонился гласный. – Завсегда рады услужить почтенному лицу-с.
Он уходил огорченный: его творения подобных похвал не удостоивались.
Сухарь. Чиновник. Сердитое лицо, словно чем-то раздражен, разгневан, но вспышка гнева подавлена, заморожена ледяным холодом высокомерия. Презрительно, скобочкой, опущены тонкие губы.
– Предвижу, – оказал ворчливо, – литературные наши умники примутся отожествлять вас с Кольцовым. – Презрительные интонации послышались явственно. – А я видел вашу рукопись и готов божиться, уверен, что вы получили образование. Что, угадал?
Пронзительно глянул из-под круто нависшего лысого лба. Никитин и вовсе смутился: какое уж образование! Церковные премудрости темные, ложные науки…
– Да что, – вздохнул, – всего-то три курса в семинарии.
– Вот видите – три курса! – Второв заметно оживился, повеселел. – Это, друг мой, знания, и немалые, это и математика, и философия, и история, и языки – греческий, латынь…
– Еще французский, – застенчиво улыбнулся Никитин. – Но этот я уже сам кое-как одолел, с лексиконом. Вот только произношение…
– Ого-го! – прямо-таки торжествующе воскликнул Второв. – Какой же Кольцов, помилуйте! Там – статья особая. Еще и неизвестно, окончи университет – стал ли бы он Кольцовым… Степная дорога, деревня, простой народ – вот его университеты!
– Я на Кольцова как на учителя смотрю, – скромно сказал Иван Савич.
– Ну да, понимаю, как же иначе, – согласился Второв. – На одной земле выросли, еще бы… Три курса, – задумчиво повторил он. – Три курса… Но, дорогой Иван Савич, простите меня, не понимаю… почему же…
Не договорил, вопросительно взглянув на Никитина.
– Дворничаю почему? – догадался Иван Савич. – Так уж сама жизнь повернула… Обстоятельства.
И он рассказал о себе все.
В ночь выпал снег, стала зима. Облака нависли над крышами низко – серо-сизые, с белыми подпалинами.
Задрав бороду, Савва долго стоял на дворе, разглядывал небеса и наконец, сказав: «Ну, еще снегу жди к вечеру обязательно», – пошел в трактир чай пить.
Он, конечно, и дома мог бы преотлично напиться, но тут была скука, пустопорожняя будничная канитель. К домашней жизни душа не лежала. Он презирал на Кирочной все: и новый дом, и двор с его вечной толчеей и постояльцами, и коммерческие дела сына, и соседей. Ему сам черт был не брат, со всяким лез на рожон. И только двоих уважал и даже побаивался – профессора-квартиранта и, как ни странно, всегда тихого и вежливого Ивана Иваныча. Профессор был ученый человек, имел чин, ордена, деньжонки, – тут уваженье было понятно; Иван же Иваныч смущал Савву строгим взглядом. «Эка пялится! – говорил про него. – Чисто шилом наскрозь протыкает…»
В трактир уходил пить чай, чтобы покалякать, побахвалиться, потрепать языком.
Нынче тут было людно с утра: молодцы из хлебных лабазов, базарные ходебщики, посыльные с разносными книгами, ломовые извозчики, водовозы, все – мелюзга; достойных компании не предвиделось. Поманив пальцем полового, велел подать пару чая и газету. Он любил иногда, воздев очки, поглядеть «Ведомости», – чего там еще султан турецкий затеял, да что Англия, да что французы. Или где пожар случился, землетрясение, гибель кораблей и прочее. Также – объявления, кто что продает: движимое, недвижимое; или, допустим, собака пропала и какое за находку вознагражденье.
Газета защемлялась в палке, шелестела при чтении, как флаг. А новости были самые мизерные – насчет окраски фонарей, запрещение торговать вразнос на Дворянской, продажа девки осьмнадцати лет и серого мерина битюцкой породы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
Ноябрьский день короток.
К вечеру небеса заволокло и вовсе ночь стала. На Кирочной была тьма кромешная, лишь возле немецкой церкви горел фонарь.
Гласный Рубцов всю дорогу говорил, не умолкая: бранил городское благоустройство, скаредность думских заправил; грозился кого-то изобличить. Последнее задумано произвести в стихах.
– В сатирическом роде-с.
Никитин слушал рассеянно. Из головы не шли горькие мысли об отце и квартиранте. «Эх, батенька…»
– …ан бадинан… Наподобие мадам де Курдюкоф.
Гласный оказывался фанфарон из новой породы «образованных» купчиков.
Но Второв? Второв?
Он был мал, тщедушен, неприятен.
Тонкие бескровные губы, уголками вниз. Рыжеватая борода и бритый подбородок. Глубоко посаженные глаза, сверкающие сердито. Чиновник. Сухарь.
Усадив на диван, сел рядом. Спросил: точно ли он тот самый, что прислал в редакцию письмо и при нем стихотворение «Русь».
И голос господина советника показался неприятен – высок, резок и словно чем-то раздражен.
Иван Савич оробел.
Жизнь трепала, жизнь мучила, ранней сединой прострочила виски. Чего-чего не испытал: унижение, нужду, непристойность родителя, скопидомство, черную работу, отчаянье. Житейская мерзость как бы толстой корой наросла, а под нею пребывало дитя. Школяр.
Робкий школяр сидел рядом с господином советником. Проклинал себя за то, что поддался уговорам друга, написал письмо. Ах, боже мой! Грязный, в мятом сюртуке… грубые, в ссадинах руки, чернота под ногтями – после дня работы на дворе, после схватки с жеребцом, когда падал наземь (нюхнул тайком – не принес ли вместе с одеждой ужасный запах навоза, конского пота), в грязь, под копыта бешеного коня, – и вдруг, как дикарь, вломился нагло в эту чистоту, в этот чужой для него мир, где высокие мысли, науки, искусства, книги…
Книги!
В шкафах, на столе, на диване. В минуту отдыха кинутые возле стола – на пол.
Сам стол, наконец, святая святых человека пишущего – просторный, тяжелый, с загородочками по краям, чтобы не падали бумаги, коих было множество – листы, свитки, тетради.
Свечи под зелеными колпачками.
Покой. Величественная, лишенная суеты жизнь духа.
А он…
– Ради бога, простите, – сказал Иван Савич, замирая, слыша свой голос вдалеке где-то и не узнавая его. – Ради бога! Я прекрасно понимаю, это была дерзость с моей стороны… Я не хотел утруждать вас… Поверьте, я не посмел бы… Вы так обременены занятиями…
Он вскочил, поклонился растерянно, чуть ли не застонал, так все ему представилось нелепо, гадко.
– Иван… Савич? Так ведь? – сказал Второв. – Позвольте я вам все напрямик выложу. Стихи ваши прекрасны. Я случайно познакомился с ними у Валентина Андреича, и он в восторге. В ближайшем нумере вы их увидите. Ве-ли-ко-леп-ней-шее начало! От всего сердца приношу поздравления.
Большую, жесткую ладонь Никитина пожала крохотная ручка советника, оказавшаяся, впрочем, довольно крепкой.
– Боже мой! – только и сказал Иван Савич.
– Ну-с, позвольте откланяться, – поднялся гласный Рубцов. – До свиданьица, господа!
Господин советник не удерживал.
– Благодарствуйте, – сказал. – Премного благодарен.
– Ничего не стоит-с, – поклонился гласный. – Завсегда рады услужить почтенному лицу-с.
Он уходил огорченный: его творения подобных похвал не удостоивались.
Сухарь. Чиновник. Сердитое лицо, словно чем-то раздражен, разгневан, но вспышка гнева подавлена, заморожена ледяным холодом высокомерия. Презрительно, скобочкой, опущены тонкие губы.
– Предвижу, – оказал ворчливо, – литературные наши умники примутся отожествлять вас с Кольцовым. – Презрительные интонации послышались явственно. – А я видел вашу рукопись и готов божиться, уверен, что вы получили образование. Что, угадал?
Пронзительно глянул из-под круто нависшего лысого лба. Никитин и вовсе смутился: какое уж образование! Церковные премудрости темные, ложные науки…
– Да что, – вздохнул, – всего-то три курса в семинарии.
– Вот видите – три курса! – Второв заметно оживился, повеселел. – Это, друг мой, знания, и немалые, это и математика, и философия, и история, и языки – греческий, латынь…
– Еще французский, – застенчиво улыбнулся Никитин. – Но этот я уже сам кое-как одолел, с лексиконом. Вот только произношение…
– Ого-го! – прямо-таки торжествующе воскликнул Второв. – Какой же Кольцов, помилуйте! Там – статья особая. Еще и неизвестно, окончи университет – стал ли бы он Кольцовым… Степная дорога, деревня, простой народ – вот его университеты!
– Я на Кольцова как на учителя смотрю, – скромно сказал Иван Савич.
– Ну да, понимаю, как же иначе, – согласился Второв. – На одной земле выросли, еще бы… Три курса, – задумчиво повторил он. – Три курса… Но, дорогой Иван Савич, простите меня, не понимаю… почему же…
Не договорил, вопросительно взглянув на Никитина.
– Дворничаю почему? – догадался Иван Савич. – Так уж сама жизнь повернула… Обстоятельства.
И он рассказал о себе все.
В ночь выпал снег, стала зима. Облака нависли над крышами низко – серо-сизые, с белыми подпалинами.
Задрав бороду, Савва долго стоял на дворе, разглядывал небеса и наконец, сказав: «Ну, еще снегу жди к вечеру обязательно», – пошел в трактир чай пить.
Он, конечно, и дома мог бы преотлично напиться, но тут была скука, пустопорожняя будничная канитель. К домашней жизни душа не лежала. Он презирал на Кирочной все: и новый дом, и двор с его вечной толчеей и постояльцами, и коммерческие дела сына, и соседей. Ему сам черт был не брат, со всяким лез на рожон. И только двоих уважал и даже побаивался – профессора-квартиранта и, как ни странно, всегда тихого и вежливого Ивана Иваныча. Профессор был ученый человек, имел чин, ордена, деньжонки, – тут уваженье было понятно; Иван же Иваныч смущал Савву строгим взглядом. «Эка пялится! – говорил про него. – Чисто шилом наскрозь протыкает…»
В трактир уходил пить чай, чтобы покалякать, побахвалиться, потрепать языком.
Нынче тут было людно с утра: молодцы из хлебных лабазов, базарные ходебщики, посыльные с разносными книгами, ломовые извозчики, водовозы, все – мелюзга; достойных компании не предвиделось. Поманив пальцем полового, велел подать пару чая и газету. Он любил иногда, воздев очки, поглядеть «Ведомости», – чего там еще султан турецкий затеял, да что Англия, да что французы. Или где пожар случился, землетрясение, гибель кораблей и прочее. Также – объявления, кто что продает: движимое, недвижимое; или, допустим, собака пропала и какое за находку вознагражденье.
Газета защемлялась в палке, шелестела при чтении, как флаг. А новости были самые мизерные – насчет окраски фонарей, запрещение торговать вразнос на Дворянской, продажа девки осьмнадцати лет и серого мерина битюцкой породы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103