Впрочем, он был приятен в обхождении и покровительствовал искусствам.
Никитин впервые услышал о нем от Второва.
– А у вас, знаете ли, уже и в столицах поклонники завелись, – сказал как-то Николай Иваныч после выхода в свет никитинского сборника.
– Это вы что же, – усмехнулся Никитин, – на прытких рецензентов намекаете?
– Нет, вполне серьезно. Извольте взглянуть, – Второв подал Ивану Савичу письмо, написанное на дорогой почтовой бумаге. – Вот-с, намедни получил из столицы…
Кокорев, знавший Николая Иваныча еще по Петербургу, писал о книге Никитина с восторгом, похвалы расточал неумеренные: «народный певец», «талант божьей милостию», «второй Кольцов» и прочее.
Никитин поморщился: еще один благодетель, – еще доброжелатель. После жестокой критики в «Современнике» он доброжелателей как огня боялся. Письмо настораживало обилием комплиментов.
Год, другой прошел, кокоревские похвалы позабылись, как и сам господин Кокорев. А нынче Курбатов, человек в Воронеже новый, вдруг напоминает о нем. Не странно ль?
Курбатов сидел, преважно скрестив на груди руки, тщательно причесанный, чистенький, головка набочок, – поглядывал на Ивана Савича.
– Идея? – спросил торжествующе. – Просите две… нет, три тысячи, даст. Как бог свят, даст!
– Ох, демон-искуситель! – с улыбкой сказал Никитин. – Так и подмывает сорвать яблочко… Одно только, – задумчиво добавил, как бы рассуждая сам с собою, – долги для меня всегда словно камень на шее, не люблю их и боюсь. А этакий должище – и вовсе. Но подумать надо. Крепко подумать…
– Да чего ж думать-то? – Курбатов так и взвился. – Голубчик, Иван Савич! Тут и думать нечего, ей-богу!
– Нет, нет, – твердо сказал Никитин – Подумать надо обязательно С Михайловым посоветоваться, с Михаилом Федорычем. Легкое ли дело – три тысячи!
Все расписания, все домашние уставы летели к черту.
Бедная Таиса Николавна уже второй самовар доливала, чаепитие принимало размеры устрашающие.
Синий табачный дым наводил на мысль о сражении или пожаре. Порядок был нарушен безжалостно. Стулья как попало сдвинуты с мест. На зеркальном полу, на столе, на диване – бумажный буран: листы, осьмушки, просто клочки, испещренные цифрами.
Возбужденные голоса спорщиков, разделившихся на две партии – за и против. Партия Михайлова высказывалась за и рисовала радужные картины процветания. Партия де-Пуле, которую возглавлял дух отсутствующего Придорогина, была против и предрекала безнадежность дела и погибель никитинского таланта.
Тут же, на листках бумаги, набрасывались сметы: одни – процветания, другие – погибели.
В бумажном буране завихрялись те и другие.
К полуночному часу наметилось согласие: торговлю открывать, но без фантастических выдумок, без кондитерских с литературными пирожками, без фарфоровых Амуров и Пастушек.
Курбатов зарывался, строил воздушные дворцы, кричал громче всех. Милошевич витал в облаках. Михайлов и де-Пуле разрушали курбатовские дворцы, с неба на землю волокли отчаянного артиллериста.
Заем решили просить через посредничество Николая Иваныча, памятуя его дружеские отношения с Кокоревым.
Никитин слушал, записывал, подсчитывал. Выходило, что, вопреки всем возражениям, ежели к собственной тысяче приложить кокоревские, – дело можно начинать безбоязненно.
И полетели письма из Воронежа в Петербург – на Бассейную, в дом Аничкова.
Его высокоблагородию статскому советнику Н. И. Второву в собственные руки.
На Дворянской, в доме Соколова
Пошлет ли мне бог счастья? Я так долго мучился!
Из письма И. С. Никитина
Третий месяц шел, как Иван Алексеич прохлаждался в Питере. Гулял по Невскому, разглядывал огромные окна магазинов с роскошными приманками. Прикидывал – что бы этакое купить, повезти в тихий Воронеж на удивление приятелям.
Предметы попадались редкостные: часы весом в двенадцать пудов с органной музыкой, коллекция бабочек из тропических стран в стеклянном ящике, чернильный прибор из тридцати восьми фигур, в виде средневекового замка с рыцарским турниром.
Но цены!
Цены такие запрашивали, что страшно делалось.
Полюбовавшись замечательными предметами, направлялся к Дюссо и кушал слоеный пирожок.
Затем еще гулял немного, пялил глаза на достопримечательности; Фальконетов монумент, златокрылые грифоны на мостике через канал, адмиралтейский шпиц с корабликом.
Затем близились мокрые петербургские сумерки, наступала пора обедать. День венчался разговором в уютном кабинете Николая Иваныча: о стычке студента Рашевского с полицией; о найденном в царскосельском дворце замурованном женском скелете; о двадцать пятом нумере «Колокола», где затронуты лица сановные и даже высокопоставленные.
– Так их, голубчиков! – Иван Алексеич потирал руки. – С песочком, с песочком!
В ноябре было получено письмо от Ивана Савича с просьбой хлопотать о займе.
«С замиранием сердца жду вашего ответа, – писал Никитин. – Поскорее: да или нет. Если нет, – видно, мне суждено задохнуться в окружающей меня атмосфере, без радостей для себя, без пользы для других».
– Ну-с? – спросил Второв, прочитав вслух письмо.
– Ни в коем случае! – замахал руками Придорогин. – Книжная лавка погубит в нем поэта… Нет, нет, я не могу этого допустить!
– Но что же мы все-таки напишем бедному Ивану Савичу? – задумался Второв. – Я представляю себе его состояние.
– Милочка, Николай Иваныч! Не будем спешить с ответом, он сам одумается… Ах, Савка, Савка! Ах, непутевый! Я, брат, слишком люблю тебя, чтобы… чтобы…
Ухватившись за голову, бегал по комнате, хрипел, задыхался.
– Успокойтесь, мой друг, – сказал Второв. – Может быть, вы и правы. Может быть, действительно лучше подождать.
И Иван Алексеич успокоился.
Продолжал лениво заниматься сенатскими делами, а большей частью гулял, развлекался. Большая комета, появившаяся над Петербургом, собирала вечерами толпы зевак. Хвостатое небесное чудище мертво, зловеще сияло над великолепным городом, возбуждая тревожные пересуды. Иван Алексеич подолгу толкался среди любопытствующих, глазел на комету. Двенадцатипудовые часы его уже не прельщали. В одном из магазинов он увидел попугая, говорящего по-французски: «бонжур» и «бонсуар». Диковинная горластая птица вытеснила все остальное.
А чуть погодя он увлекся африканским мулатом – актером Ольриджем и говорил только о нем. Вулканическая страсть Отелло-Ольриджа затмила и попугая. Он стал пропадать в театре.
Из далекого Воронежа неслись крики о помощи.
Одно за другим приходили письма Никитина. В них были отчаяние и боль.
«Будь я в Петербурге, – писал Иван Савич, – ей-ей стал бы на колени перед Васильем Александрычем!»
Никитин с его «мещанской гордостью» на коленях пред Кокоревым!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
Никитин впервые услышал о нем от Второва.
– А у вас, знаете ли, уже и в столицах поклонники завелись, – сказал как-то Николай Иваныч после выхода в свет никитинского сборника.
– Это вы что же, – усмехнулся Никитин, – на прытких рецензентов намекаете?
– Нет, вполне серьезно. Извольте взглянуть, – Второв подал Ивану Савичу письмо, написанное на дорогой почтовой бумаге. – Вот-с, намедни получил из столицы…
Кокорев, знавший Николая Иваныча еще по Петербургу, писал о книге Никитина с восторгом, похвалы расточал неумеренные: «народный певец», «талант божьей милостию», «второй Кольцов» и прочее.
Никитин поморщился: еще один благодетель, – еще доброжелатель. После жестокой критики в «Современнике» он доброжелателей как огня боялся. Письмо настораживало обилием комплиментов.
Год, другой прошел, кокоревские похвалы позабылись, как и сам господин Кокорев. А нынче Курбатов, человек в Воронеже новый, вдруг напоминает о нем. Не странно ль?
Курбатов сидел, преважно скрестив на груди руки, тщательно причесанный, чистенький, головка набочок, – поглядывал на Ивана Савича.
– Идея? – спросил торжествующе. – Просите две… нет, три тысячи, даст. Как бог свят, даст!
– Ох, демон-искуситель! – с улыбкой сказал Никитин. – Так и подмывает сорвать яблочко… Одно только, – задумчиво добавил, как бы рассуждая сам с собою, – долги для меня всегда словно камень на шее, не люблю их и боюсь. А этакий должище – и вовсе. Но подумать надо. Крепко подумать…
– Да чего ж думать-то? – Курбатов так и взвился. – Голубчик, Иван Савич! Тут и думать нечего, ей-богу!
– Нет, нет, – твердо сказал Никитин – Подумать надо обязательно С Михайловым посоветоваться, с Михаилом Федорычем. Легкое ли дело – три тысячи!
Все расписания, все домашние уставы летели к черту.
Бедная Таиса Николавна уже второй самовар доливала, чаепитие принимало размеры устрашающие.
Синий табачный дым наводил на мысль о сражении или пожаре. Порядок был нарушен безжалостно. Стулья как попало сдвинуты с мест. На зеркальном полу, на столе, на диване – бумажный буран: листы, осьмушки, просто клочки, испещренные цифрами.
Возбужденные голоса спорщиков, разделившихся на две партии – за и против. Партия Михайлова высказывалась за и рисовала радужные картины процветания. Партия де-Пуле, которую возглавлял дух отсутствующего Придорогина, была против и предрекала безнадежность дела и погибель никитинского таланта.
Тут же, на листках бумаги, набрасывались сметы: одни – процветания, другие – погибели.
В бумажном буране завихрялись те и другие.
К полуночному часу наметилось согласие: торговлю открывать, но без фантастических выдумок, без кондитерских с литературными пирожками, без фарфоровых Амуров и Пастушек.
Курбатов зарывался, строил воздушные дворцы, кричал громче всех. Милошевич витал в облаках. Михайлов и де-Пуле разрушали курбатовские дворцы, с неба на землю волокли отчаянного артиллериста.
Заем решили просить через посредничество Николая Иваныча, памятуя его дружеские отношения с Кокоревым.
Никитин слушал, записывал, подсчитывал. Выходило, что, вопреки всем возражениям, ежели к собственной тысяче приложить кокоревские, – дело можно начинать безбоязненно.
И полетели письма из Воронежа в Петербург – на Бассейную, в дом Аничкова.
Его высокоблагородию статскому советнику Н. И. Второву в собственные руки.
На Дворянской, в доме Соколова
Пошлет ли мне бог счастья? Я так долго мучился!
Из письма И. С. Никитина
Третий месяц шел, как Иван Алексеич прохлаждался в Питере. Гулял по Невскому, разглядывал огромные окна магазинов с роскошными приманками. Прикидывал – что бы этакое купить, повезти в тихий Воронеж на удивление приятелям.
Предметы попадались редкостные: часы весом в двенадцать пудов с органной музыкой, коллекция бабочек из тропических стран в стеклянном ящике, чернильный прибор из тридцати восьми фигур, в виде средневекового замка с рыцарским турниром.
Но цены!
Цены такие запрашивали, что страшно делалось.
Полюбовавшись замечательными предметами, направлялся к Дюссо и кушал слоеный пирожок.
Затем еще гулял немного, пялил глаза на достопримечательности; Фальконетов монумент, златокрылые грифоны на мостике через канал, адмиралтейский шпиц с корабликом.
Затем близились мокрые петербургские сумерки, наступала пора обедать. День венчался разговором в уютном кабинете Николая Иваныча: о стычке студента Рашевского с полицией; о найденном в царскосельском дворце замурованном женском скелете; о двадцать пятом нумере «Колокола», где затронуты лица сановные и даже высокопоставленные.
– Так их, голубчиков! – Иван Алексеич потирал руки. – С песочком, с песочком!
В ноябре было получено письмо от Ивана Савича с просьбой хлопотать о займе.
«С замиранием сердца жду вашего ответа, – писал Никитин. – Поскорее: да или нет. Если нет, – видно, мне суждено задохнуться в окружающей меня атмосфере, без радостей для себя, без пользы для других».
– Ну-с? – спросил Второв, прочитав вслух письмо.
– Ни в коем случае! – замахал руками Придорогин. – Книжная лавка погубит в нем поэта… Нет, нет, я не могу этого допустить!
– Но что же мы все-таки напишем бедному Ивану Савичу? – задумался Второв. – Я представляю себе его состояние.
– Милочка, Николай Иваныч! Не будем спешить с ответом, он сам одумается… Ах, Савка, Савка! Ах, непутевый! Я, брат, слишком люблю тебя, чтобы… чтобы…
Ухватившись за голову, бегал по комнате, хрипел, задыхался.
– Успокойтесь, мой друг, – сказал Второв. – Может быть, вы и правы. Может быть, действительно лучше подождать.
И Иван Алексеич успокоился.
Продолжал лениво заниматься сенатскими делами, а большей частью гулял, развлекался. Большая комета, появившаяся над Петербургом, собирала вечерами толпы зевак. Хвостатое небесное чудище мертво, зловеще сияло над великолепным городом, возбуждая тревожные пересуды. Иван Алексеич подолгу толкался среди любопытствующих, глазел на комету. Двенадцатипудовые часы его уже не прельщали. В одном из магазинов он увидел попугая, говорящего по-французски: «бонжур» и «бонсуар». Диковинная горластая птица вытеснила все остальное.
А чуть погодя он увлекся африканским мулатом – актером Ольриджем и говорил только о нем. Вулканическая страсть Отелло-Ольриджа затмила и попугая. Он стал пропадать в театре.
Из далекого Воронежа неслись крики о помощи.
Одно за другим приходили письма Никитина. В них были отчаяние и боль.
«Будь я в Петербурге, – писал Иван Савич, – ей-ей стал бы на колени перед Васильем Александрычем!»
Никитин с его «мещанской гордостью» на коленях пред Кокоревым!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103