Как я уже говорил, французы еще в наши времена опасались немецких бесчинств, а Максимилиан в этом смысле сулил многое.
Даже при всем желании Иннокентий VIII не в силах был этого сделать. Прадеды Максимилиана действительно лежали в прахе перед Каноссой, дожидаясь благословения папы, но, помилуйте, времена-то были иные: теперь отказ только ожесточил бы Максимилиана, коему, чтобы ожесточиться, требовалось весьма немногое, и доказал бы, что Германия может обходиться и без благословения капы.
Возможно, именно моя просьба не направлять в Париж столь резких посланий, ибо они не подкреплены реальными санкциями, побудила Иннокентия ответить, что он обезвредит Максимилиана и не предавая его анафеме. Папа просто издаст декрет, коим объявит, что во Фландрии и Лотарингии (соседних с Францией германских владениях) все до единой сделки – покупка, продажа, контракты, наследства – недействительны, а все приговоры преступникам неправомерны. Тамошние суды и нотариальные конторы теряли право приводить к присяге и выносить приговоры.
Отчего вы смеетесь? На сей раз Иннокентий VIII проявил мудрость: не упоминая имени Максимилиана, он делал его правление невозможным. Вообразите себе государство, где не действуют никакие законы! Фламандцам не оставалось ничего другого, как поднять мятеж и свергнуть власть Максимилиана.
Вижу, что излагаю подробности, уже не относящиеся к делу. Но пусть хоть они покажут вам, каким сложным и трудным было мое время; быть может, вы поймете, какое множество противоречивых интересов сплелось с делом Джема, превращая его воистину в вопрос вопросов XV столетия.
Вплоть до весны 1487 года папские легаты оставались в Париже, а шансы получить Джема все уменьшались. Мадам де Божё клялась своему исповеднику, что жаждет заслужить вечнсе блаженство, отдав Джема папе, но ей препятствует Совет. Совет выставлял де Гравиля тираном и безбожником, а де Гравиль уверял нас, что если мы решим перевезти Джема в Рим, его неизбежно похитят по дороге.
К августу 1487 года выявилось с очевидностью, что королевский Совет – в том, что касается султана Джема, – играет нами, святой церковью. Брат Д'Обюссон написал мне, что дальнейшее мое пребывание в Париже становится излишним; Кьеррегато и Флорес продолжат переговоры и без меня. Впрочем, без всякой надежды на успех, подчеркивал магистр. А я был необходим брату Д'Обюссону для того, чтобы вместе обдумать новую его затею: применить в деле Джема грубую силу. Потому что времени у нас не было, каждый минувший день взвинчивал цену на Джема.
Вероятно, я удивлю вас, если скажу, что в качестве этой грубой силы мы использовали женщину.
Часть третья
Двенадцатые показания поэта Саади о 1485–1487 годах
Ее звали Елена, вернее, Филиппина-Елена. В сущности, эти мои показания вернут вас немного вспять по сравнению с рассказом монсеньора Кендала: в прошлый раз я остановился на первой нашей неудачной попытке бежать. Итак, пока мир переживал описанные монсеньором события, мы проводили дни и ночи, долгие месяцы подряд в Буалами, командорстве Ордена иоаннитов в Дофине.
Я уже говорил, что братья ежедневно тешили нас различными забавами. Правда, дворянство Дофине не отличалось словоохотливостью в вопросах, живо затрагивавших нас, но мне удавалось иной раз подхватить какое-то случайно оброненное слово, и из этих слов, по улыбкам, а также чрезмерной почтительности наших сотрапезников я заключил, что значение Джема, во всяком случае, не уменьшилось. Это явствовало также из того усердия, какое проявляла стража, – за каждым нашим шагом неусыпно следили, каждого прибывшего в Буалами постороннего человека обыскивали и допрашивали.
Все невыносимей становилось Джему возрастающее внимание Ордена, ибо он воспринимал весь этот почет в истинном его смысле – как надзор. Он стал крайне раздражителен, вспыхивал от самого безобидного моего замечания и с досадой отмахивался, когда я пытался успокоить его. Насмешка, с коей братия отнеслась к нашей попытке совершить побег, привела его в бешенство. Джем предпочел бы, чтобы его заточили в темницу или отняли бумагу и чернила – он ощутил бы тогда, что совершил нечто опасное для Ордена. Меж тем все продолжалось по-старому: нас развлекали, стремились усыпить наши опасения.
Вероятно, оттого, что это стремление было очевидным, мы противились ему: подслушивали, искали связей с внешним миром, пытались уяснить существующие на Западе течения – ведь нам следовало соображаться с ними. В годы 1485–1487 мы все еще не были покорены. Предполагаю, что это в какой-то мере затрудняло наших тюремщиков, но не переоценивайте их трудности – при всех наших потугах мы оставались любителями против опытных мастеров.
Филиппина-Елена вошла в нашу жизнь как раз в этот период. Я не хочу сказать, что она была первой женщиной, допущенной в наше общество, но, поверьте, и не сотой. Мы вообще редко видели женщин. То были либо супруги сеньоров, дававших нам приют на одну ночь, неделю, месяц, либо же содержательницы постоялых дворов на нашем пути. Мы были гостями монашеского ордена – это исключало каких-либо танцовщиц. Впрочем, мы слышали, что на Западе они все еще были редкостью, обычно общество развлекали мужчины. Порой на охоте нам удавалось повидать даму – супругу какого-нибудь сеньора либо его дочь. Нас неимоверно удивляло обращение с ними мужчин.
Вам кажется странным, что в те годы волнений и бедствий мы толковали между собой о чем-то столь не связанном с нашей участью, как отношение к женщине на Западе. Вы правы, но это бросалось нам в глаза, в этом всего резче проявлялось различие между нашими и здешними обычаями.
Отлично помню, когда мы впервые обратили на это внимание. То было в Савойе во время охоты. С нами ехала некая дама, верная мужняя жена. Ехала легко, несмотря на свой возраст и вес. При каждом шаге коня ее низко открытая грудь колыхалась под взглядами трех десятков мужчин. Дама сидела в седле боком, край юбки был заткнут за пояс, открывая взорам не только лодыжку, но даже икру и выше, вплоть до красивого, округлого колена.
В начале охоты дама находилась рядом со своим мужем, но никто не счел неприличным, что потом она смешалась с кавалькадой, перебрасывалась шуточками то с одним сеньором, то с другим и громко смеялась, раскрасневшаяся от охотничьих переживаний. Джем неотрывно смотрел на нее – не от восторга перед ее прелестями, а от удивления. Оно достигло предела, когда по возвращении в замок дама вознамерилась сойти с коня и к ней подскочил какой-то юноша, совершенно ей чужой. Дама поставила ногу сначала на его плечо, потом на подставленную им ладонь, и, пока он, медленно наклоняясь, опускал ее на землю, она прижималась к нему всеми своими верхними и нижними юбками, всем своим потным телом и во все горло хохотала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
Даже при всем желании Иннокентий VIII не в силах был этого сделать. Прадеды Максимилиана действительно лежали в прахе перед Каноссой, дожидаясь благословения папы, но, помилуйте, времена-то были иные: теперь отказ только ожесточил бы Максимилиана, коему, чтобы ожесточиться, требовалось весьма немногое, и доказал бы, что Германия может обходиться и без благословения капы.
Возможно, именно моя просьба не направлять в Париж столь резких посланий, ибо они не подкреплены реальными санкциями, побудила Иннокентия ответить, что он обезвредит Максимилиана и не предавая его анафеме. Папа просто издаст декрет, коим объявит, что во Фландрии и Лотарингии (соседних с Францией германских владениях) все до единой сделки – покупка, продажа, контракты, наследства – недействительны, а все приговоры преступникам неправомерны. Тамошние суды и нотариальные конторы теряли право приводить к присяге и выносить приговоры.
Отчего вы смеетесь? На сей раз Иннокентий VIII проявил мудрость: не упоминая имени Максимилиана, он делал его правление невозможным. Вообразите себе государство, где не действуют никакие законы! Фламандцам не оставалось ничего другого, как поднять мятеж и свергнуть власть Максимилиана.
Вижу, что излагаю подробности, уже не относящиеся к делу. Но пусть хоть они покажут вам, каким сложным и трудным было мое время; быть может, вы поймете, какое множество противоречивых интересов сплелось с делом Джема, превращая его воистину в вопрос вопросов XV столетия.
Вплоть до весны 1487 года папские легаты оставались в Париже, а шансы получить Джема все уменьшались. Мадам де Божё клялась своему исповеднику, что жаждет заслужить вечнсе блаженство, отдав Джема папе, но ей препятствует Совет. Совет выставлял де Гравиля тираном и безбожником, а де Гравиль уверял нас, что если мы решим перевезти Джема в Рим, его неизбежно похитят по дороге.
К августу 1487 года выявилось с очевидностью, что королевский Совет – в том, что касается султана Джема, – играет нами, святой церковью. Брат Д'Обюссон написал мне, что дальнейшее мое пребывание в Париже становится излишним; Кьеррегато и Флорес продолжат переговоры и без меня. Впрочем, без всякой надежды на успех, подчеркивал магистр. А я был необходим брату Д'Обюссону для того, чтобы вместе обдумать новую его затею: применить в деле Джема грубую силу. Потому что времени у нас не было, каждый минувший день взвинчивал цену на Джема.
Вероятно, я удивлю вас, если скажу, что в качестве этой грубой силы мы использовали женщину.
Часть третья
Двенадцатые показания поэта Саади о 1485–1487 годах
Ее звали Елена, вернее, Филиппина-Елена. В сущности, эти мои показания вернут вас немного вспять по сравнению с рассказом монсеньора Кендала: в прошлый раз я остановился на первой нашей неудачной попытке бежать. Итак, пока мир переживал описанные монсеньором события, мы проводили дни и ночи, долгие месяцы подряд в Буалами, командорстве Ордена иоаннитов в Дофине.
Я уже говорил, что братья ежедневно тешили нас различными забавами. Правда, дворянство Дофине не отличалось словоохотливостью в вопросах, живо затрагивавших нас, но мне удавалось иной раз подхватить какое-то случайно оброненное слово, и из этих слов, по улыбкам, а также чрезмерной почтительности наших сотрапезников я заключил, что значение Джема, во всяком случае, не уменьшилось. Это явствовало также из того усердия, какое проявляла стража, – за каждым нашим шагом неусыпно следили, каждого прибывшего в Буалами постороннего человека обыскивали и допрашивали.
Все невыносимей становилось Джему возрастающее внимание Ордена, ибо он воспринимал весь этот почет в истинном его смысле – как надзор. Он стал крайне раздражителен, вспыхивал от самого безобидного моего замечания и с досадой отмахивался, когда я пытался успокоить его. Насмешка, с коей братия отнеслась к нашей попытке совершить побег, привела его в бешенство. Джем предпочел бы, чтобы его заточили в темницу или отняли бумагу и чернила – он ощутил бы тогда, что совершил нечто опасное для Ордена. Меж тем все продолжалось по-старому: нас развлекали, стремились усыпить наши опасения.
Вероятно, оттого, что это стремление было очевидным, мы противились ему: подслушивали, искали связей с внешним миром, пытались уяснить существующие на Западе течения – ведь нам следовало соображаться с ними. В годы 1485–1487 мы все еще не были покорены. Предполагаю, что это в какой-то мере затрудняло наших тюремщиков, но не переоценивайте их трудности – при всех наших потугах мы оставались любителями против опытных мастеров.
Филиппина-Елена вошла в нашу жизнь как раз в этот период. Я не хочу сказать, что она была первой женщиной, допущенной в наше общество, но, поверьте, и не сотой. Мы вообще редко видели женщин. То были либо супруги сеньоров, дававших нам приют на одну ночь, неделю, месяц, либо же содержательницы постоялых дворов на нашем пути. Мы были гостями монашеского ордена – это исключало каких-либо танцовщиц. Впрочем, мы слышали, что на Западе они все еще были редкостью, обычно общество развлекали мужчины. Порой на охоте нам удавалось повидать даму – супругу какого-нибудь сеньора либо его дочь. Нас неимоверно удивляло обращение с ними мужчин.
Вам кажется странным, что в те годы волнений и бедствий мы толковали между собой о чем-то столь не связанном с нашей участью, как отношение к женщине на Западе. Вы правы, но это бросалось нам в глаза, в этом всего резче проявлялось различие между нашими и здешними обычаями.
Отлично помню, когда мы впервые обратили на это внимание. То было в Савойе во время охоты. С нами ехала некая дама, верная мужняя жена. Ехала легко, несмотря на свой возраст и вес. При каждом шаге коня ее низко открытая грудь колыхалась под взглядами трех десятков мужчин. Дама сидела в седле боком, край юбки был заткнут за пояс, открывая взорам не только лодыжку, но даже икру и выше, вплоть до красивого, округлого колена.
В начале охоты дама находилась рядом со своим мужем, но никто не счел неприличным, что потом она смешалась с кавалькадой, перебрасывалась шуточками то с одним сеньором, то с другим и громко смеялась, раскрасневшаяся от охотничьих переживаний. Джем неотрывно смотрел на нее – не от восторга перед ее прелестями, а от удивления. Оно достигло предела, когда по возвращении в замок дама вознамерилась сойти с коня и к ней подскочил какой-то юноша, совершенно ей чужой. Дама поставила ногу сначала на его плечо, потом на подставленную им ладонь, и, пока он, медленно наклоняясь, опускал ее на землю, она прижималась к нему всеми своими верхними и нижними юбками, всем своим потным телом и во все горло хохотала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121