Он сидит еще немного, оглядывая стол как бы с сожалением, ибо окончилась единственная его работа. Отодвигается вместе со стулом – отвратительное шарканье и пыхтенье объевшегося бездельника – и вперяет один открытый, другой сощуренный глаз в огонь – о чем сейчас размышляет Джем? Отчего у меня чувство, что он сегодня чуть менее чем обычно безразличен ко всему?
Он рыгнул, прошу прощения. Чешет свои рыжие космы, он оброс ими от носа до груди, ведь цирюльника он прогнал. На миг его рука напоминает мне прежнего Джема – каким же чудом она не изменилась? Как очутилась Джемова рука у этого нечистоплотного, чужого человека?
– Рим… – хрипло шепчет он. – Ну и что ж? Пусть Рим! Только до наступления зимы, слышишь? Ненавижу холод. Слышишь? – кричит он, потому что я не отвечаю.
Это еще одна новость у нас – он кричит. Разумеется, если не безмолвствует. Сначала это бесило меня, я не люблю крика; если человек хочет тебя услышать, он услышит даже твой шепот, если же не хочет – любой крик бесполезен. Почти десять лет служу я у Джема и не помню, чтобы он когда-либо так обращался со мной. Из-за любого пустяка повышает голос, его раздражают мои движения, мое отсутствие или присутствие, мои короткие замечания относительно погоды или еды.
«Отчего он не признается, что ненавидит меня?» – спросил я себя сегодня. Отчего! А отчего я не признаюсь, что ненавижу его, это бревно, поваленное на моем пути, причину всех моих злосчастий? Презрительное сострадание, сочувственная досада, духовное отчуждение – каких только сложных названий не придумали мы для такого чувства, как ненависть!
Да, я понял: не будь Джема, я оказался бы в ином положении и в ином месте. Излишне перечислять, кем и где бы я был, бесчисленные возможности открыты любому, если только ты сам – сам! – не принесешь себя в жертву какому-то мнимому божеству. Назови его искусством, единомыслием, любовью – все равно! У всех божеств, коим мы поклоняемся, есть то общее, что все они мнимые.
Мне тридцать два года. Быть может, еще не поздно…
27. XII. 1488
Уже несколько дней при нас находится некий Антуан де Жимель, молодой человек из мелких дворян. «Не усиливают ли королевскую стражу?» – думаю я. Впрочем, Антуан присоединился не к ней, а к братии – я часто вижу его в обществе монахов. Те крайне предупредительны к нему. Что бы это могло означать?
Эти размышления – что может означать то или иное – превращаются для меня в такую же необходимость, как для Джема игра в шахматы с обезьяной. Малейшая перемена в Бурганефе служит на протяжении недель пищей для моего ума. Вот, например, загадка: вчера вечером после церковной службы все, кроме караульных, сошлись в церкви – и монахи, и рыцари. После этого брат Бланшфор прошел мимо меня с самым похоронным видом. «Что-то у них не ладится», – догадался я.
В сущности, отчего я так уверен, что нам не грозит близкий конец? Это ровным счетом ничего не изменит в нашем существовании – заточение лишь последний шаг перед смертью. В какой из ближайших вечеров будет решено покончить с нами? И требуется ли принимать такое решение сообща? Подобные дела лучше всего обделываются в одиночку. Убийца отправит нас на тот свет без угрызений совести – мы опостылели даже нашим тюремщикам.
Написать завещание сегодня же вечером? Я бы написал, конечно, если б знал, что я могу завещать. Единственное мое достояние – это упущенные возможности. Превосходно!
Я, Саади из Исфахана, завещаю (кому? – вот в чем затруднение) свои шансы стать первым поэтом Востока; либо же – корсаром, который пять десятков лет бороздит моря и под конец возвращается с двумя мешками золота на Кипр, славящийся пылкими гречанками и густым вином; или же алайбегом Иени-шехира, окончившим свои дни в битве, скажем, за Вену, чья душа беспрепятственно вознесется в рай; либо, предположим простейшее, искусным медником из Эдирне, дождавшимся своего смертного часа в родном городе и у родного очага, оплакиваемым тремя женами, восемью дюжими молодцами – сыновьями и таким же числом прекрасных, как луна, дочерей.
Итак, я завещаю человечеству (ведь я гражданин мира) свои безвозвратно упущенные шансы. Аминь!
29. XII. 1488
О нет! Я жив. Еще одна ночь прибавилась к бессчетным пустым ночам – без веселья, без стихов, без любви. Утро поздно проникло ко мне сквозь щель в своде, я ожидал его бодрствуя, мне не хотелось умирать во сне. Еще одно пустое утро.
6. II. 1489
Невероятно: мы – в Вильфранше! Поразительная насмешка судьбы: после семи лет заточения мы покидаем Францию из того самого порта, где впервые увидели ее, – в ту пору мы были убеждены, что прибыли сюда для краткого, полного торжеств, исторически важного посещения.
Я не верю самому себе – мы уже не в Бурганефе! Существует, значит, мир и вне Бурганефа, существует жизнь – вне шахматных сражений с обезьяной, скорбной замкнутости на монашеских физиономиях, трехцветной статуи ненавидящего меня Крестителя, обиженного безразличия горожан и ежедневного трехкратного приветствия моего попугая: «Нет бога, кроме аллаха…»
Наш отъезд походил на бегство (по правде говоря, я и счел его бегством и лишь сегодня узнал, что все произошло «законным порядком»). Поскольку королевский Совет издал решение о нашем отплытии месяц назад, а неделей позже за разрешением последовал запрет, то брат Бланшфор – тщеславие принудило его открыться нам – ввел в заблуждение королевскую стражу, огласив первое письмо и сделав все от него зависящее, чтобы последующее не достигло их начальника.
Ясно, что какой-то другой Антуан со вторым королевским пакетом испустил дух, не достигнув пределов Бурганефа; Бланшфор созвал рыцарей, огласил перед ними королевское дозволение и занялся лихорадочной подготовкой. Как я узнал (сейчас об этом можно говорить без опаски, ведь Вильфранш – корсарская крепость, а корсары и папские слуги – почти братья), в нашем похищении принял участие ряд небезызвестных лиц, начиная с двух лионских банкиров, включая герцога Бурбонского и кончая членами королевского Совета, по отношению к которым Рим проявил разорительную щедрость. Что не помешало Карлу VIII всего неделей позже взять свои слова назад, но было уже поздно, поздно!
Вместе с тем не рано ли радоваться Бланшфору?… Сейчас зима – море бешено бьется о мыс Фера, его грохотанье отдается эхом в отвесных скалах над гаванью; небо, горный туман, холодные брызги волн, завывание ветра – все это непроглядно-плотной пеленой окутало Вильфранш, словно Франция не хочет, чтоб мы выскользнули тайком из ее гостеприимных объятий.
Нас поместили в чьем-то богатом доме. Джем тут же подсел к камину и зябко съежился. «Говорил я тебе? – жалобно произнес он. – Я знал, что меня потащат зимой…» На сей раз он не кричал на меня, словно, выйдя из заточения, вновь почувствовал, как я ему необходим.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
Он рыгнул, прошу прощения. Чешет свои рыжие космы, он оброс ими от носа до груди, ведь цирюльника он прогнал. На миг его рука напоминает мне прежнего Джема – каким же чудом она не изменилась? Как очутилась Джемова рука у этого нечистоплотного, чужого человека?
– Рим… – хрипло шепчет он. – Ну и что ж? Пусть Рим! Только до наступления зимы, слышишь? Ненавижу холод. Слышишь? – кричит он, потому что я не отвечаю.
Это еще одна новость у нас – он кричит. Разумеется, если не безмолвствует. Сначала это бесило меня, я не люблю крика; если человек хочет тебя услышать, он услышит даже твой шепот, если же не хочет – любой крик бесполезен. Почти десять лет служу я у Джема и не помню, чтобы он когда-либо так обращался со мной. Из-за любого пустяка повышает голос, его раздражают мои движения, мое отсутствие или присутствие, мои короткие замечания относительно погоды или еды.
«Отчего он не признается, что ненавидит меня?» – спросил я себя сегодня. Отчего! А отчего я не признаюсь, что ненавижу его, это бревно, поваленное на моем пути, причину всех моих злосчастий? Презрительное сострадание, сочувственная досада, духовное отчуждение – каких только сложных названий не придумали мы для такого чувства, как ненависть!
Да, я понял: не будь Джема, я оказался бы в ином положении и в ином месте. Излишне перечислять, кем и где бы я был, бесчисленные возможности открыты любому, если только ты сам – сам! – не принесешь себя в жертву какому-то мнимому божеству. Назови его искусством, единомыслием, любовью – все равно! У всех божеств, коим мы поклоняемся, есть то общее, что все они мнимые.
Мне тридцать два года. Быть может, еще не поздно…
27. XII. 1488
Уже несколько дней при нас находится некий Антуан де Жимель, молодой человек из мелких дворян. «Не усиливают ли королевскую стражу?» – думаю я. Впрочем, Антуан присоединился не к ней, а к братии – я часто вижу его в обществе монахов. Те крайне предупредительны к нему. Что бы это могло означать?
Эти размышления – что может означать то или иное – превращаются для меня в такую же необходимость, как для Джема игра в шахматы с обезьяной. Малейшая перемена в Бурганефе служит на протяжении недель пищей для моего ума. Вот, например, загадка: вчера вечером после церковной службы все, кроме караульных, сошлись в церкви – и монахи, и рыцари. После этого брат Бланшфор прошел мимо меня с самым похоронным видом. «Что-то у них не ладится», – догадался я.
В сущности, отчего я так уверен, что нам не грозит близкий конец? Это ровным счетом ничего не изменит в нашем существовании – заточение лишь последний шаг перед смертью. В какой из ближайших вечеров будет решено покончить с нами? И требуется ли принимать такое решение сообща? Подобные дела лучше всего обделываются в одиночку. Убийца отправит нас на тот свет без угрызений совести – мы опостылели даже нашим тюремщикам.
Написать завещание сегодня же вечером? Я бы написал, конечно, если б знал, что я могу завещать. Единственное мое достояние – это упущенные возможности. Превосходно!
Я, Саади из Исфахана, завещаю (кому? – вот в чем затруднение) свои шансы стать первым поэтом Востока; либо же – корсаром, который пять десятков лет бороздит моря и под конец возвращается с двумя мешками золота на Кипр, славящийся пылкими гречанками и густым вином; или же алайбегом Иени-шехира, окончившим свои дни в битве, скажем, за Вену, чья душа беспрепятственно вознесется в рай; либо, предположим простейшее, искусным медником из Эдирне, дождавшимся своего смертного часа в родном городе и у родного очага, оплакиваемым тремя женами, восемью дюжими молодцами – сыновьями и таким же числом прекрасных, как луна, дочерей.
Итак, я завещаю человечеству (ведь я гражданин мира) свои безвозвратно упущенные шансы. Аминь!
29. XII. 1488
О нет! Я жив. Еще одна ночь прибавилась к бессчетным пустым ночам – без веселья, без стихов, без любви. Утро поздно проникло ко мне сквозь щель в своде, я ожидал его бодрствуя, мне не хотелось умирать во сне. Еще одно пустое утро.
6. II. 1489
Невероятно: мы – в Вильфранше! Поразительная насмешка судьбы: после семи лет заточения мы покидаем Францию из того самого порта, где впервые увидели ее, – в ту пору мы были убеждены, что прибыли сюда для краткого, полного торжеств, исторически важного посещения.
Я не верю самому себе – мы уже не в Бурганефе! Существует, значит, мир и вне Бурганефа, существует жизнь – вне шахматных сражений с обезьяной, скорбной замкнутости на монашеских физиономиях, трехцветной статуи ненавидящего меня Крестителя, обиженного безразличия горожан и ежедневного трехкратного приветствия моего попугая: «Нет бога, кроме аллаха…»
Наш отъезд походил на бегство (по правде говоря, я и счел его бегством и лишь сегодня узнал, что все произошло «законным порядком»). Поскольку королевский Совет издал решение о нашем отплытии месяц назад, а неделей позже за разрешением последовал запрет, то брат Бланшфор – тщеславие принудило его открыться нам – ввел в заблуждение королевскую стражу, огласив первое письмо и сделав все от него зависящее, чтобы последующее не достигло их начальника.
Ясно, что какой-то другой Антуан со вторым королевским пакетом испустил дух, не достигнув пределов Бурганефа; Бланшфор созвал рыцарей, огласил перед ними королевское дозволение и занялся лихорадочной подготовкой. Как я узнал (сейчас об этом можно говорить без опаски, ведь Вильфранш – корсарская крепость, а корсары и папские слуги – почти братья), в нашем похищении принял участие ряд небезызвестных лиц, начиная с двух лионских банкиров, включая герцога Бурбонского и кончая членами королевского Совета, по отношению к которым Рим проявил разорительную щедрость. Что не помешало Карлу VIII всего неделей позже взять свои слова назад, но было уже поздно, поздно!
Вместе с тем не рано ли радоваться Бланшфору?… Сейчас зима – море бешено бьется о мыс Фера, его грохотанье отдается эхом в отвесных скалах над гаванью; небо, горный туман, холодные брызги волн, завывание ветра – все это непроглядно-плотной пеленой окутало Вильфранш, словно Франция не хочет, чтоб мы выскользнули тайком из ее гостеприимных объятий.
Нас поместили в чьем-то богатом доме. Джем тут же подсел к камину и зябко съежился. «Говорил я тебе? – жалобно произнес он. – Я знал, что меня потащат зимой…» На сей раз он не кричал на меня, словно, выйдя из заточения, вновь почувствовал, как я ему необходим.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121