А я терзался. Выискивал примеры из жизни великих людей; готов был перерыть всю историю, лишь бы обнаружить какой-то исход для Джема.
Одно время мне казалось, что я держу в руках слабую нить.
Не смейтесь над тем, что я скажу; попытайтесь понять меня. Мы не были ни разбойниками, ни воителями. Мы жили с сознанием, что несем в жизнь чистую красоту. Нас не удовлетворяло решение, которое означало бы ложь, насилие или позор, – мы стремились примирить суровость закона с нашей жаждой жизни. Мы должны были чувствовать себя правыми – это и отличает поэта от воина.
Был вечер, один из многих наших вечеров, мы снова сошлись во внутреннем дворе. Было лето, и фонтан разливал вокруг влажную прохладу. Отблески факелов стекали в водные струи, с жалобным всхлипыванием молившие об отдыхе. Слуги разливали в кубки ширазское вино, над двором висел густой аромат мускуса и лаванды – не было ветерка, чтобы рассеять его.
Мы возлежали у фонтана на подушках и звериных шкурах. Мы слушали, Хайдар читал. Не пел, а читал, аккомпанируя себе на сазе, – никому из вас не ведомо волшебство стиха под звуки саза, это действует сильнее всякой песни.
Я был рядом с Джемом. Я видел, как слово властно завладевает им, подчиняет себе, как застывают его зрачки, а кожа словно становится тоньше, чтобы легче впитать слова. Я видел, как стекает под гладкой белизной шеи каждый глоток вина и вместе со стихами разливается по всему его существу.
И вдруг острее, чем когда-либо, я осознал, что Джем – лишь недолгий гость меж нас; что достаточно одного дуновения – смерти Мехмед-хана, и светлый этот огонек угаснет, а на земле останется большое темное пятно: то место, которое некогда занимал Джем.
«Нет!» – чуть было не вскрикнул я, потому что эта мысль пронзила меня острой болью. Потребовалось какое-то время – голос Хайдара точно издалека достигал моего слуха, – чтобы я пришел в себя.
Я осушил до дна свой кубок. Хайдар умолк. Теперь говорили другие; одни хвалили чтеца, кое-кто выражал неудовлетворение, считая, что Хайдар способен на большее. Джем молчал, он всегда позже других возвращался из страны поэзии.
– Не хватит ли на сегодня стихов? – неожиданно для самого себя спросил я.
– Отчего же? – точно пробудившись ото сна, обернулся ко мне Джем.
– Мне хотелось бы послушать и другое, – сказал я. – Что-нибудь сильное, не выдуманное. Из истории, например.
– Опять об Александре? – Кошачьи глаза Джема смеялись, его забавляло мое пристрастие к Александру Македонскому и всему, что связано с ним.
– Нет, – отвечал я. – Что-нибудь византийское. О победах Константина Порфирогеннета.
(Я отлично знал, что Константин не блистал победами, но мне было нужно его имя, одно лишь имя.)
– Как тебе только удалось произнести! – засмеялся Джем. – Пор… как дальше?
– Порфирогеннет, – без запинки проговорил я тщательно затверженное слово, – что означает Багрянородный.
– А Багрянородный что означает? – Теперь уже смеялись все.
– Это очень просто. У греков, да и у других гяуров есть закон: престол наследует не старший сын, а первый, рожденный после восшествия отца на престол, то есть рожденный в Порфирной палате, в багрянице. Не может стать государем, – я чувствовал, как голос мой возвышается до крика, – человек, рожденный от простых смертных. Он столь же отличен от багрянородного, как земля отлична от неба. Когда к тебе с двух сторон притекает царская кровь, когда с первого своего дня ты…
Продолжать я не мог. Джем смотрел на меня так, будто сейчас заключит в объятья – либо ударит. Остальные были смущены – вероятно сознавая, что я бросил камень в тихие воды нашего повседневья…
– Что из того? – проговорил Джем после довольно долгого молчания. – Это ведь христианский закон, не так ли?
«Да», – у меня перехватило горло, и я мог только кивнуть в ответ. И при этом подумал, что Джем никогда не говорит «неверные», всегда «христиане». Не носит ли он в душе подавленное сознание того, что сам – наполовину христианин?
Слуги опять засновали между нами, наливая вино. Хайдар и другие о чем-то заспорили, потом кто-то снова стал читать стихи. А я исподтишка наблюдал за Джемом – Джем был не с нами.
Чуть ли не на заре, на самом исходе той, одной из бесчисленных наших счастливых ночей в Конье, разошлись мы по опочивальням. Слуги уже гасили факелы, двор заволокло голубоватыми сумерками. Голова у меня кружилась от вина, волнения, муки. Я тоже направился к себе. Проходя под галереей, ч услыхал за спиной шаги. То был Джем.
– Саади, – позвал он меня.
Мы снова вернулись во двор, сели на каменный парапет фонтана. По струям его стекал уже не огонь, а голубое серебро.
– Саади, – сказал Джем, – ты знаешь, кем ты был для меня.
– Почему был? Друг Джем, не отнимай у меня твоей дружбы! Не…
– Не надо, Саади! Скажи только… – Он положил мне на плечо руку, и я, как всегда, почувствовал покоряющую силу его тепла. – Скажи: зачем ты произнес те слова? Я не хочу думать, что меж близких мне людей есть чужие уши, что через тебя кто-то испытывает меня или за мною следит. Допустив такое подозрение, я почувствовал бы себя ограбленным. Но все-таки зачем?
«Ради тебя! – хотел я ответить. – Разве не видишь ты, что я ищу путей, которые увели бы тебя от роковой судьбы? Ибо вместе с тобой угаснет солнце…» Вот что хотел я ответить, но сказал иное:
– Должно быть, я слишком много выпил, мой господин. После недавней лихорадки я стал легко пьянеть… Мне не следовало… Хотя это – чистая правда. Прости, коль слова мои были неуместны, и не допускай в свое сердце сомнения. Не чужим ухом – камнем желал бы я быть у тебя под ногами, друг Джем, чтобы по мне ты прошел к спасению…
Я еле сдерживал слезы. В какой-то мере тут повинно было выпитое. Но Джем, казалось, не слышал моих последних слов.
– Чистая правда, ты говоришь… – задумчиво подхватил он. – Я всегда считал, что нам есть чему поучиться у христиан. Отчего, Саади, в них заложено большее чувство справедливости? Отчего они не почитают силу единственным судьей на земле? Разве смерть может быть разрешением чему бы то ни было? Смерть – это всего лишь конец. Конец добру или злу, но не приговор, не выход…
Он говорил о смерти вообще, а думал о собственной смерти.
Не удивляйтесь тому, что Джем произнес тогда – и часто произносил – мысли, не подобающие правоверному. Боюсь, что он плохо знал наш Священный закон. Причиной тому в известной мере его христианка-мать, но в гораздо большей – персидская поэзия. Известно, что персы – еретики, что они пьют вино и придают излишнее значение земным радостям и скорбям. Не напрасно наши священнослужители отвергают персидские стихи: ничто не рушит нашу веру сильней, чем они.
– Да, – подтвердил я, снизив голос, словно уже опасался подслушивателей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
Одно время мне казалось, что я держу в руках слабую нить.
Не смейтесь над тем, что я скажу; попытайтесь понять меня. Мы не были ни разбойниками, ни воителями. Мы жили с сознанием, что несем в жизнь чистую красоту. Нас не удовлетворяло решение, которое означало бы ложь, насилие или позор, – мы стремились примирить суровость закона с нашей жаждой жизни. Мы должны были чувствовать себя правыми – это и отличает поэта от воина.
Был вечер, один из многих наших вечеров, мы снова сошлись во внутреннем дворе. Было лето, и фонтан разливал вокруг влажную прохладу. Отблески факелов стекали в водные струи, с жалобным всхлипыванием молившие об отдыхе. Слуги разливали в кубки ширазское вино, над двором висел густой аромат мускуса и лаванды – не было ветерка, чтобы рассеять его.
Мы возлежали у фонтана на подушках и звериных шкурах. Мы слушали, Хайдар читал. Не пел, а читал, аккомпанируя себе на сазе, – никому из вас не ведомо волшебство стиха под звуки саза, это действует сильнее всякой песни.
Я был рядом с Джемом. Я видел, как слово властно завладевает им, подчиняет себе, как застывают его зрачки, а кожа словно становится тоньше, чтобы легче впитать слова. Я видел, как стекает под гладкой белизной шеи каждый глоток вина и вместе со стихами разливается по всему его существу.
И вдруг острее, чем когда-либо, я осознал, что Джем – лишь недолгий гость меж нас; что достаточно одного дуновения – смерти Мехмед-хана, и светлый этот огонек угаснет, а на земле останется большое темное пятно: то место, которое некогда занимал Джем.
«Нет!» – чуть было не вскрикнул я, потому что эта мысль пронзила меня острой болью. Потребовалось какое-то время – голос Хайдара точно издалека достигал моего слуха, – чтобы я пришел в себя.
Я осушил до дна свой кубок. Хайдар умолк. Теперь говорили другие; одни хвалили чтеца, кое-кто выражал неудовлетворение, считая, что Хайдар способен на большее. Джем молчал, он всегда позже других возвращался из страны поэзии.
– Не хватит ли на сегодня стихов? – неожиданно для самого себя спросил я.
– Отчего же? – точно пробудившись ото сна, обернулся ко мне Джем.
– Мне хотелось бы послушать и другое, – сказал я. – Что-нибудь сильное, не выдуманное. Из истории, например.
– Опять об Александре? – Кошачьи глаза Джема смеялись, его забавляло мое пристрастие к Александру Македонскому и всему, что связано с ним.
– Нет, – отвечал я. – Что-нибудь византийское. О победах Константина Порфирогеннета.
(Я отлично знал, что Константин не блистал победами, но мне было нужно его имя, одно лишь имя.)
– Как тебе только удалось произнести! – засмеялся Джем. – Пор… как дальше?
– Порфирогеннет, – без запинки проговорил я тщательно затверженное слово, – что означает Багрянородный.
– А Багрянородный что означает? – Теперь уже смеялись все.
– Это очень просто. У греков, да и у других гяуров есть закон: престол наследует не старший сын, а первый, рожденный после восшествия отца на престол, то есть рожденный в Порфирной палате, в багрянице. Не может стать государем, – я чувствовал, как голос мой возвышается до крика, – человек, рожденный от простых смертных. Он столь же отличен от багрянородного, как земля отлична от неба. Когда к тебе с двух сторон притекает царская кровь, когда с первого своего дня ты…
Продолжать я не мог. Джем смотрел на меня так, будто сейчас заключит в объятья – либо ударит. Остальные были смущены – вероятно сознавая, что я бросил камень в тихие воды нашего повседневья…
– Что из того? – проговорил Джем после довольно долгого молчания. – Это ведь христианский закон, не так ли?
«Да», – у меня перехватило горло, и я мог только кивнуть в ответ. И при этом подумал, что Джем никогда не говорит «неверные», всегда «христиане». Не носит ли он в душе подавленное сознание того, что сам – наполовину христианин?
Слуги опять засновали между нами, наливая вино. Хайдар и другие о чем-то заспорили, потом кто-то снова стал читать стихи. А я исподтишка наблюдал за Джемом – Джем был не с нами.
Чуть ли не на заре, на самом исходе той, одной из бесчисленных наших счастливых ночей в Конье, разошлись мы по опочивальням. Слуги уже гасили факелы, двор заволокло голубоватыми сумерками. Голова у меня кружилась от вина, волнения, муки. Я тоже направился к себе. Проходя под галереей, ч услыхал за спиной шаги. То был Джем.
– Саади, – позвал он меня.
Мы снова вернулись во двор, сели на каменный парапет фонтана. По струям его стекал уже не огонь, а голубое серебро.
– Саади, – сказал Джем, – ты знаешь, кем ты был для меня.
– Почему был? Друг Джем, не отнимай у меня твоей дружбы! Не…
– Не надо, Саади! Скажи только… – Он положил мне на плечо руку, и я, как всегда, почувствовал покоряющую силу его тепла. – Скажи: зачем ты произнес те слова? Я не хочу думать, что меж близких мне людей есть чужие уши, что через тебя кто-то испытывает меня или за мною следит. Допустив такое подозрение, я почувствовал бы себя ограбленным. Но все-таки зачем?
«Ради тебя! – хотел я ответить. – Разве не видишь ты, что я ищу путей, которые увели бы тебя от роковой судьбы? Ибо вместе с тобой угаснет солнце…» Вот что хотел я ответить, но сказал иное:
– Должно быть, я слишком много выпил, мой господин. После недавней лихорадки я стал легко пьянеть… Мне не следовало… Хотя это – чистая правда. Прости, коль слова мои были неуместны, и не допускай в свое сердце сомнения. Не чужим ухом – камнем желал бы я быть у тебя под ногами, друг Джем, чтобы по мне ты прошел к спасению…
Я еле сдерживал слезы. В какой-то мере тут повинно было выпитое. Но Джем, казалось, не слышал моих последних слов.
– Чистая правда, ты говоришь… – задумчиво подхватил он. – Я всегда считал, что нам есть чему поучиться у христиан. Отчего, Саади, в них заложено большее чувство справедливости? Отчего они не почитают силу единственным судьей на земле? Разве смерть может быть разрешением чему бы то ни было? Смерть – это всего лишь конец. Конец добру или злу, но не приговор, не выход…
Он говорил о смерти вообще, а думал о собственной смерти.
Не удивляйтесь тому, что Джем произнес тогда – и часто произносил – мысли, не подобающие правоверному. Боюсь, что он плохо знал наш Священный закон. Причиной тому в известной мере его христианка-мать, но в гораздо большей – персидская поэзия. Известно, что персы – еретики, что они пьют вино и придают излишнее значение земным радостям и скорбям. Не напрасно наши священнослужители отвергают персидские стихи: ничто не рушит нашу веру сильней, чем они.
– Да, – подтвердил я, снизив голос, словно уже опасался подслушивателей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121