Три месяца провел в Риме этот несчастный, и три месяца кардиналы обманывали его неопределенными обещаниями и всевозможными увертками. Теперь силы его были на исходе. «Я должен получить султана Джема! – как безумный твердил он мне всю дорогу до самого Ватикана (оттого я и не заметил, как мы проехали через город, у меня все плыло перед глазами). – Флот Баязида стоит в Средиземном море, под угрозой Родос, итальянское побережье. Папа перевозит Джема сюда для того, чтобы спасти Италию, одну лишь Италию: ведь Баязид поостережется тронуть итальянцев, зная, что брат его находится в Риме. А мы? А Корвин? Как не может Запад уразуметь, что речь идет не о том, каким образом оградить от завоевания ту или иную часть своих владений! Необходимо всеобщее наступление против османов, война не на жизнь, а на смерть! Поход во главе с Джемом разрушил бы империю османов изнутри – иначе все потеряно».
Густые толпы тянулись по обе стороны дороги, весь Рим вывалил на улицы, чтобы узреть живую легенду по имени Джем. А сама легенда восседала на коне с бесившим меня безразличием – неужели Джем не способен сделать над собой даже малейшее усилие? Теперь, когда мы находимся в центре событий, от которых зависит столь многое, когда наш долг – призвать всю свою волю, разум, силы, чтобы выбраться из трясины, в которой мы барахтаемся целых семь лет!
«Джем! – Мне хотелось тряхнуть его, чтобы вытолкнуть гашиш из его крови, вывести его из забвения. – Джем! Пришел наш день, ради этого дня мы столько терпели, на него возлагали все наши надежды. Вот он, Джем!»
С тем же успехом я мог говорить с трупом, теперь-то я понимаю это.
Итак, вот уже несколько недель мы в Риме, нам отвели самые роскошные покои папского дворца. Джем принимает послов и вестников, но ни в чем не переменил своих бургансфских привычек. По утрам он допоздна валяется в постели и в непристойных выражениях гонит от себя каждого, кто пытается одеть его, придать ему приличный вид. (Теперь обслуживаю его не я один – вокруг Джема суетится толпа слуг.) Наконец я – словно передо мной безумный, прибегая к разного рода уловкам, уговорам, прозрачному обману, – кое-как облачаю его. Тогда-то Джем умолкает уже намертво, тогда-то и начинается моя ежедневная пытка.
Является, скажем, венецианский посланник. Извещает о чем-либо моего повелителя, испрашивает его согласия, ищет совета. Хорошо, я тоже знаю, что это спектакль, наподобие тех, что мне доводилось видеть на площадях Измира или Ниццы; я тоже знаю, что нас почитают простофилями и что события будут решаться без всякого соизволения Джема, что мир идет своими путями, действует по своим законам. Пусть так! Но в каждой игре есть свои правила. Много лет назад мы вступили в эту игру и должны продолжать ее, иначе лучше самим взять и отравиться. А как ведет себя Джем именно сейчас!
Я понимаю: своими криками или молчанием, своей дремотной ленью или буйством он решительно объявляет, что вышел из игры, что все мы можем хоть в лепешку расшибиться, он, Джем, участвовать в ней не будет!
Ну как же! Ведь он сообщил мне об этом еще по дороге в Бурганеф: «Что бы впредь ни происходило, оно будет происходить уже без меня». Однако первоначальные действия Джема дали толчок, который передавался на протяжении всех этих лет от колесика к колесику, пока не пришло в движение нечто чрезвычайно громоздкое, сложное, и мы сегодня испытываем последствия того забытого, первоначального толчка. Вот какая история! На счастье или на беду я сохранил рассудок, чтобы расхлебывать кашу, заваренную моим обожаемым Джемом! Ведь я поистине служу завесой между бурлением страстей в мире и безумием Джема (отчего я называю его состояние безумием – возможно, есть смысл, и даже глубокий смысл, в отказе Джема от участия в игре?). Завесой, которая еще недолго сумеет выдержать напор с обеих сторон. А как он мощен, этот напер!
Всевозможные папские сановники ежечасно справляются, подпишет ли султан Джем какое-либо письмо Каитбаю или какому-нибудь подкупленному янычарскому начальнику в Бруссе; посланник Венеции тонкими намеками дает понять султану Джему, что предательство Неаполя окажется роковым для предстоящего похода; французский герольд является к султану Джему, дабы выразить глубочайшее сожаление, что мы покинули Францию, не повидавшись лично с королем, – семи истекших лет его величеству оказалось мало, чтоб повидаться с нами. Люди, люди – и слова! А я, Саади, призванный, как недавно объяснил мне Ренье, нести дар божий своему народу, кручусь, словно вертлявый царедворец, среди всех этих господ, передаю якобы суждения своего повелителя, заверяю, что письма будут подписаны сию минуту, расточаю любезности и задыхаюсь от злости.
Помилуйте! Вечером, когда все эти усердные государственные мужи возвращаются в свои дворцы и – с сознанием, что проделали за день решающую для судеб мира работу, – предаются пирам, расточительству и блуду, я сажусь у себя в комнате. За дверью (сплошь лак и позолота) почивает Джем, еще засветло отошедший ко сну. Я слышу, как он храпит – это от гашиша, а возможно, от толщины.
Наконец-то занавесь опущена – до завтрашнего утра. Завтра начнется очередное действие комедии, называющейся «Дело султана Джема».
В первый такой перерыв между действиями (первый мой вечер в Ватикане) я думал, что разрыдаюсь: не по силам мне все это. На второй вечер я смеялся. Именно так: привалился спиной к двери и хохотал как безумный. «Как прав ты, Джем! – говорил я себе. – Ты и не подозреваешь, что делаешь то единственное, чего заслуживает мир, в котором мы живем: плюешь на него!» А сегодня вечером – это пятнадцатый по счету вечер – мне не хочется ни плакать, ни смеяться. Видимо, привык.
20. IV.1489
Только вчера увидели мы папу. Наша жизнь настолько превратилась в непрерывные празднества, мы столько принимаем либо наносим визитов, что я не удивлюсь, если в одно прекрасное утро мне скажут: «Саади, сегодня вы будете представлены господу богу!»
Я иду вслед за Джемом по коридорам ватиканского дворца, и мне чудится, что именно здесь должен был обитать Минотавр; иду и размышляю. Я успел убедиться, что мой мозг не в силах вобрать в себя всю сложность этих отношений, соотношений, ходов и контрходов, которые плетутся земными властителями вокруг того, что некогда был Джемом. А ныне шествует впереди меня, снова в белых с золотом одеждах, с достоинством пьяницы – только пьяница держится с такой уморительной надменностью. Мы направляемся к папе.
Разумеется, крутом пышность, великолепие (я так пресыщен ими, что воспринимаю как нечто обыкновенное, скажем, как хлеб и соль. В конце концов, нам-то доводилось видеть Константинополь!). Разумеется, его святейшество походит и на Д'Обюссона, и на Бланшфора, и на всю свору монахов;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
Густые толпы тянулись по обе стороны дороги, весь Рим вывалил на улицы, чтобы узреть живую легенду по имени Джем. А сама легенда восседала на коне с бесившим меня безразличием – неужели Джем не способен сделать над собой даже малейшее усилие? Теперь, когда мы находимся в центре событий, от которых зависит столь многое, когда наш долг – призвать всю свою волю, разум, силы, чтобы выбраться из трясины, в которой мы барахтаемся целых семь лет!
«Джем! – Мне хотелось тряхнуть его, чтобы вытолкнуть гашиш из его крови, вывести его из забвения. – Джем! Пришел наш день, ради этого дня мы столько терпели, на него возлагали все наши надежды. Вот он, Джем!»
С тем же успехом я мог говорить с трупом, теперь-то я понимаю это.
Итак, вот уже несколько недель мы в Риме, нам отвели самые роскошные покои папского дворца. Джем принимает послов и вестников, но ни в чем не переменил своих бургансфских привычек. По утрам он допоздна валяется в постели и в непристойных выражениях гонит от себя каждого, кто пытается одеть его, придать ему приличный вид. (Теперь обслуживаю его не я один – вокруг Джема суетится толпа слуг.) Наконец я – словно передо мной безумный, прибегая к разного рода уловкам, уговорам, прозрачному обману, – кое-как облачаю его. Тогда-то Джем умолкает уже намертво, тогда-то и начинается моя ежедневная пытка.
Является, скажем, венецианский посланник. Извещает о чем-либо моего повелителя, испрашивает его согласия, ищет совета. Хорошо, я тоже знаю, что это спектакль, наподобие тех, что мне доводилось видеть на площадях Измира или Ниццы; я тоже знаю, что нас почитают простофилями и что события будут решаться без всякого соизволения Джема, что мир идет своими путями, действует по своим законам. Пусть так! Но в каждой игре есть свои правила. Много лет назад мы вступили в эту игру и должны продолжать ее, иначе лучше самим взять и отравиться. А как ведет себя Джем именно сейчас!
Я понимаю: своими криками или молчанием, своей дремотной ленью или буйством он решительно объявляет, что вышел из игры, что все мы можем хоть в лепешку расшибиться, он, Джем, участвовать в ней не будет!
Ну как же! Ведь он сообщил мне об этом еще по дороге в Бурганеф: «Что бы впредь ни происходило, оно будет происходить уже без меня». Однако первоначальные действия Джема дали толчок, который передавался на протяжении всех этих лет от колесика к колесику, пока не пришло в движение нечто чрезвычайно громоздкое, сложное, и мы сегодня испытываем последствия того забытого, первоначального толчка. Вот какая история! На счастье или на беду я сохранил рассудок, чтобы расхлебывать кашу, заваренную моим обожаемым Джемом! Ведь я поистине служу завесой между бурлением страстей в мире и безумием Джема (отчего я называю его состояние безумием – возможно, есть смысл, и даже глубокий смысл, в отказе Джема от участия в игре?). Завесой, которая еще недолго сумеет выдержать напор с обеих сторон. А как он мощен, этот напер!
Всевозможные папские сановники ежечасно справляются, подпишет ли султан Джем какое-либо письмо Каитбаю или какому-нибудь подкупленному янычарскому начальнику в Бруссе; посланник Венеции тонкими намеками дает понять султану Джему, что предательство Неаполя окажется роковым для предстоящего похода; французский герольд является к султану Джему, дабы выразить глубочайшее сожаление, что мы покинули Францию, не повидавшись лично с королем, – семи истекших лет его величеству оказалось мало, чтоб повидаться с нами. Люди, люди – и слова! А я, Саади, призванный, как недавно объяснил мне Ренье, нести дар божий своему народу, кручусь, словно вертлявый царедворец, среди всех этих господ, передаю якобы суждения своего повелителя, заверяю, что письма будут подписаны сию минуту, расточаю любезности и задыхаюсь от злости.
Помилуйте! Вечером, когда все эти усердные государственные мужи возвращаются в свои дворцы и – с сознанием, что проделали за день решающую для судеб мира работу, – предаются пирам, расточительству и блуду, я сажусь у себя в комнате. За дверью (сплошь лак и позолота) почивает Джем, еще засветло отошедший ко сну. Я слышу, как он храпит – это от гашиша, а возможно, от толщины.
Наконец-то занавесь опущена – до завтрашнего утра. Завтра начнется очередное действие комедии, называющейся «Дело султана Джема».
В первый такой перерыв между действиями (первый мой вечер в Ватикане) я думал, что разрыдаюсь: не по силам мне все это. На второй вечер я смеялся. Именно так: привалился спиной к двери и хохотал как безумный. «Как прав ты, Джем! – говорил я себе. – Ты и не подозреваешь, что делаешь то единственное, чего заслуживает мир, в котором мы живем: плюешь на него!» А сегодня вечером – это пятнадцатый по счету вечер – мне не хочется ни плакать, ни смеяться. Видимо, привык.
20. IV.1489
Только вчера увидели мы папу. Наша жизнь настолько превратилась в непрерывные празднества, мы столько принимаем либо наносим визитов, что я не удивлюсь, если в одно прекрасное утро мне скажут: «Саади, сегодня вы будете представлены господу богу!»
Я иду вслед за Джемом по коридорам ватиканского дворца, и мне чудится, что именно здесь должен был обитать Минотавр; иду и размышляю. Я успел убедиться, что мой мозг не в силах вобрать в себя всю сложность этих отношений, соотношений, ходов и контрходов, которые плетутся земными властителями вокруг того, что некогда был Джемом. А ныне шествует впереди меня, снова в белых с золотом одеждах, с достоинством пьяницы – только пьяница держится с такой уморительной надменностью. Мы направляемся к папе.
Разумеется, крутом пышность, великолепие (я так пресыщен ими, что воспринимаю как нечто обыкновенное, скажем, как хлеб и соль. В конце концов, нам-то доводилось видеть Константинополь!). Разумеется, его святейшество походит и на Д'Обюссона, и на Бланшфора, и на всю свору монахов;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121