ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

С вершины Довбуш считал врагов, как овец на полонине, считал и сожалел, что даже для трети из них у его воинства не хватит пуль и пороху. Правда, в запасе есть ножи и бартки, но кто знает, смогут ли черные хлопцы хотя бы взмахнуть ими, когда затопит лагерь вражья лава.
Еще ни разу ватага Довбуша не попадала в такое тяжелое положение. Олекса всегда находил способ вывести побратимов из беды, ватажок и теперь выискивал слабые места в смоляцком кольце, искал, но не мог найти, смоляки лежали вокруг, как тучи саранчи, лежали пока что бездейственно, сбитые с толку отпором опришков. Довбуш ожидал, что Пшелуцкий скоро поднимет их в атаку, поднимет ценою многих жизней. А может, и на этот раз опришки отобьются, вершина горы неприступна, как крепостной бастион, жаль только, что нет на свете непобедимых крепостей...
Довбуш не додумал до конца свою думу, подали команды принципалы, раздались выстрелы сверху, раздались выстрелы снизу, закричали раненые, опришки, обливаясь потом, едва успевали насыпать порох на полки, ружья обжигали пальцы, боевой накал длился час, а может, короткое мгновенье, никто не засекал времени, и никто не заметил, как из своего укрытия выполз микуличинский атаман. Он извивался ужом, замирая то за камнем, то за телом убитого, облизывал потрескавшиеся губы, вытирал пот, застилавший глаза, и снова полз наверх, полз оглушенный и, к удивлению, расхрабрившийся, сам удивляясь своей смелости. А может, была это не смелость, может, был это страх, что безродные смоляки первыми ворвутся на вершину, и ему не останется для мести ни одного опришка, и тогда поднимет на смех его в Микуличине корень их рода — дед Танасий: «А что, внучек, отомстил? Слышал я, что у мертвых нечестивцев барткою кровь выпускал и пожар родового дома, мной построенного, заливал, ха-ха-ха!»
Этот неслышимый хохот, осуждение рода и хозяйский гонор понуждали микуличинского атамана лезть в самое пекло. Он опомнился лишь на вершине, втиснувшись в каменную щель, где был не виден ни смолякам, ни опришкам, опомнился от тишины, наступившей внезапно, упавшей, как подстреленная птица, на вершину и на склоны горы. Тишина царила среди опришков и среди смоляков, ибо первые не спаслись, а вторые — не победили.
Гринь лежал притихший, каменья грызли локти, бока, боялся атаман громко дохнуть — опришки были рядом. Он видел их между выступов скал: черные хлопцы не спускали с атакующих глаз, только Довбуш, пропахший пороховым дымом, в одной сорочке, не следил за склонами, он поочередно подходил к побратимам, тормошил то одного, то другого за плечо и спрашивал: «Ты живой, Иван? Ты дышишь, Василь?»
Все были живы, лишь ружья их и пистоли блестели, брошенные мертвым и ненужным металлом. Довбуш обжигал оружие хмурым взглядом. Теперь пришла очередь топоров, пришел час умирать, всем — молодым и старым. Их затопит, захлестнет лавина врагов. О себе в эту минуту ватажок не думал, и не ведал он, есть ли у Пшелуцкого сила, которая могла бы его, Довбушеву, силу преодолеть, печалился Олекса о судьбе своих хлопцев.
Гринь видел, как Довбуш сел на каменную плиту, как подпер ладонями отяжелевшую голову и из-под нависших бровей поочередно следил за каждым из побратимов, будто молча разговаривал с ними, будто прощался в последний раз, будто прощения просил у их родов за то, что не уберег юношеских судеб.
Гринь Семанишин упивался Довбушевой тоской, ему страшно хотелось расхохотаться победно в лицо злодею, ибо сколько веревочка ни вилась, а конец — вот он, Довбушевы минуты сочтены.
Но молчал. Потому что Довбуш поднялся. Потому что постарел Довбуш на глазах, даже сгорбился, будто судьбы полусотни его побратимов, бывших здесь рядом с ним, как тяжкий груз, легли на плечи и гнули к земле. Он приложил ладони ко рту и затрубил звонко на юг:
— Гей-гей, Дедо, зову тебя-а-а!!!
Зов плавно полетел над горами, отозвался в ущельях и стих. Довбуш прислушивался, Довбуш всматривался в южном направлении, кого-то ждал, на что-то надеялся.
— Зови, зови,— хихикнул в кулак Гринь,— как раз дозовешься...
Довбуш протрубил на север:
— Гей, гей, Дедо, зову тебя-а-а!!!
Довбуш протрубил на светлый восток:
— Гей!..
Опришки оглядывались на ватажка, зова его не разумели, слышались в этом зове растерянность, тоска, молитва и боль. Дед Исполин, что дневал где-то в чащах, чуть не поспешил было ему на помощь, однако сдержался, закрыл глаза и не откликнулся.
Но откликнулась у подножья горы военная труба, с одинаковым удивлением слушали ее опришки и смоляки, слушал ее Гринь Семанишин, а Довбуш вскочил на скалу, так что показалось, будто гора родила его.
Увидели, что к вершине шли послы: первый шел с трубой, другой — с белым флагом, третий — со сломанной саблей в руках — знаком мира.
Послы остановились на полдороге. Довбуш швырнул им под ноги слово:
— Можете, вашмосци, дальше не трудиться. Я услышу отсюда. Что предлагает нам пан Пшелуцкий?
— А слышат ли нас, пан Олекса, твои люди? К ним обращается наш полковник.
— Услышат, Говори.
— Пан полковник обещает всем милость и прощение. При том, однако, условии, что тебя, пан Довбуш, ему отдадут в руки живым или мертвым.
Олекса усмехнулся:
— А где гарантия, вашмосци, что будет так, когда меня скрутят веревками?
— Слово чести пана полковника.
— Даете нам время на раздумья?
— Да. До полудня.
— А если пан полковник поцелует нас в зад...
— Тогда и мертвым вам пощады не будет.
— Добро. Будем совещаться.
Послы повернулись и чинно зашагали вниз. Довбуш ударил обухом бартки о скалу:
— На совет, братья мои...
Опришки, кроме часовых, посадились в круг, уселись и молчали, склонив головы на грудь; Довбуш стоял в стороне, минуты ползли, как улитки.
— Думайте, братья, и решайте,— поощрял их Олекса. В голосе его дрожала сдерживаемая печаль, почему- то ему представлялось, что стоит перед судом побратимов, и готов был покориться их приговору.— Теперь от нас зависит: жить вам или умереть. У каждого из вас жена или мать, любимая или малые дети... Каждый из вас и половины жизни не прошагал...
Опришки каменели, слова Довбуша травили им души. Олексины слова вывели их на поля веселые, на полонины зеленые, в глухие медвежьи чащи, на берега вздыбленных потоков, речь ватажка навеяла на них сны про чернобровых, пламенных любок, про ласковые материнские руки, про поцелуи детей. Все это было их жизнью-долей, и они должны были выбирать: потерять все навеки или вернуть себе снова.
— А вы не тужите, братья,— молвил дальше Довбуш,— что я на вас зло затаю, бог мне свидетель — нет. Ваше желание — и я готов в ту же минуту доброй волей идти к Пшелуцкому.— Он медленно расстегивал пояс, снял с плеча сумку-тобивку, положил перед
обществом товарищей пистоли и бартку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91