Не то чтобы я не ценил любви отца, просто по глупости я хотел заслужить то, что, как я понял потом, дается просто так Когда мы повернулись, чтобы посмотреть, как кавалерия короля Теодорика проезжает по улице мимо нашей школы, я загорелся мыслью однажды въехать в таком же великолепии, в блеске оружия, в ворота нашей виллы.
Однажды я достиг желаемого — и что? Я знал, что меня ценят в совете Велизария, что я сыграл свою роль в возвращении Рима Империи. Может, этого и хотел мой отец, и даже больше — но что все это значило теперь, когда он был мертв? Ты будешь смеяться, что старый вояка, правая рука которого больше не может держать меч, изображает из себя философа. Верно, я не философ, но солдат видит в жизни кое-что, что и философу неплохо бы знать. Император Марк Аврелий был воином и философом. У него есть поговорка, такая правдивая (как мне кажется), что я заучил ее на память. «Человек, которого волнует слава, не понимает, что все, кто запомнит его, сами вскоре умрут, затем и те, кто придет им на смену, пока вся память о нем не сотрется, пройдя по череде людей, что вспыхивают и гаснут, словно свечи». Что же тогда делать человеку? Он не может оставаться в настоящем, не может вернуться в прошлое. Он должен жить и исполнять свой долг, но зачем — честно признаюсь, я иногда не понимаю.
— Боюсь, ты ошибаешься, друг мой, — мягко сказал я. — Через поэтическое вдохновение человек и дела его живут вечно. Может быть, например, что король Поуиса Брохваэль обречен этим летом погибнуть в военном походе против ивисов. А может быть, спокойно умрет от старости. Но он будет жить до конца времен благодаря славе, которую Талиесин воздал ему в хвалебной песне.
— Может, ты и прав, — ответил трибун без особой уверенности, — да и я не стану отлынивать от моего дела, чего бы оно ни стоило. И все же после кампаний Велизария тяжко быть свидетелем разрушения Вечного Рима. Городской дом моего отца и дома его друзей были заняты гуннскими, герульскими и исаврийскими войсками нашего гарнизона. Я постоянно видел, как они сидят на корточках у костров, разложенных на мозаичном полу в атриуме какого-нибудь сенатора, в то время как владелец дома удавлен в каком-нибудь готском застенке. Сенат, где так часто приветствовали красноречие моего отца, стал теперь арсеналом, а всех остальных сенаторов увезли в Равенну, где их убил Витигис.
— Мне кажется, что есть много такого, с чем ты и твой военачальник могли бы поздравить себя, — указал я. — Вы восстановили почти всю Империю Запада, которая прежде попала в руки дикарей. Наверное, император высоко ценит тебя.
Трибун угрюмо покачал головой.
— Император далеко, в Константинополе. И есть такая штучка, под названием суффрагиум, которую даже его законы не могут искоренить. Если ты хочешь продвижения и признания, тебе нужен друг при дворе. У меня никогда не было денег, кроме жалованья, и не было способа представиться преторианскому префекту Востока. Что до самого императора, так перспективы продвижения по службе офицера генерального штаба в отдаленной провинции значат для нею не больше, чем для меня заботы какого-нибудь центуриона моего гарнизона, отвечающего заутреннее патрулирование. Кроме того, в конце концов дела для нас обернулись худо. Витигис был схвачен и отправлен пленником в Константинополь, а готы избрали своим королем Тотилу. И мы увидели, что в полном смысле слова сменяли шило на мыло Тотила стоил нам не только денег.
Я был с гарнизоном, когда мы отбили Рим. К концу нас оставалось четыре сотни. Мы засели в мавзолее Адриана. У нас еще оставались кони, чтобы пробиться и проложить себе путь через ряды осаждающих. Но Тотила понимал наше отчаянное положение и решил предложить нам следующие условия. Мы можем дать клятву, что не поднимем снова оружия против готов, и свободно уйти или вступить в его войска, сохранив свое звание и с тем же жалованьем. Большинство перебежало к врагу. Не могу осуждать их и их командира. Я был среди тех, кто уехал.
В конце концов мы добрались до лагеря полководца Диогена, который высоко ценил нас. Но чем я мог быть ему полезен? Я больше не мог служить в Италии, поскольку дал в Риме клятву Тотиле. Я вернулся на Сицилию, думая подлечиться дома у матери (моя рука все беспокоила меня). Но в то время везде было небезопасно. Я пересек пролив незадолго до того, как Тотила пошел на юг и вторгся на остров. Я отсиделся в Панормусе, где имперский гарнизон сумел удержаться. Думаю, что это были мои худшие времена. Многое в Риме причиняло мне боль, но, несмотря на все разрушения и перемены, все это было рядом с моей старой виллой, и многое напоминало мне о моем отце. Теперь, после всех наших тяжелых боев, мне казалось, что готы снова победили и все было впустую. Велизарий вернулся в Византию, чтобы разобраться с какими-то политическими делами, а я остался — бесполезный калека, который, даже если бы моя рана и позволяла, не мог продолжать карьеру в Италии, поскольку меня держала клятва.
Мне дали комнату в башне с окном на море, чтобы соленый ветер пошел мне на пользу. Там и сидел я день за днем, глядя на италийский берег, казня себя за то, что, в конце концов, не посетил старой виллы. Я жил детскими воспоминаниями, глупо лелея мысль о том, что они оживут, если я буду проводить дни, бродя по дому и саду. Я мог сложить костер из виноградных лоз там, где мы с отцом обычно жарили сардин, на скалистом выступе у края оливковой рощицы. Там мы были только вдвоем, и я считал нас обоих равными, поскольку он слушал мой детский лепет с такой внимательной улыбкой!
Теперь я понимаю, что мои воспоминания были искусственными, как формальный отчет молодого офицера, набросанный после неразберихи на поле боя. Только тот далекий день, когда мы плавали в холодном, темном водоеме, когда и сам отец был подобен ребенку, толкая наши деревянные лодочки и крича так, что под сводами отдавалось эхо, — только эти воспоминания обрушивались на меня вечерами и в молчании ночей, когда я лежал больной в своей комнате. Может, это прибой у подножья башни приносил их мне, как ты думаешь?
Я думал, что это скорее всего именно так, поскольку море
всегда пронизано воспоминаниями.
Когда ветер с востока мчится, —
произнес я, —
И волны плещут на берег,
Мое сердце к закату стремится,
К зеленым лугам несется,
Где за море уходит солнце.
— Странно, что такое говоришь ты, — ответил Руф: снова осознавая мое не слишком навязчивое присутствие. Я сам никогда не любил поэзию, но было одно стихотворение, которое я заучил в школе. Конечно, все его знают, оно всегда уносило меня с жарких переполненных улиц, где у нас были уроки, к знакомой мне придорожной харчевне. Она прямо там, где от Виа Клоциа отходит дорога, идущая среди холмов, у пятого дорожного столба за мансио у Карейи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220