«Не поддамся!», – думал он. И только вложил в портрет все свое вожделение. Работал он быстро; при желании он мог бы угнаться за Быстрым Лукой. «Дама с гитарой» была закончена в три сеанса.
– Это у тебя удачно получилось, Франчо, – с удовлетворением заметила Пепа.
Дон Мануэль был в восторге.
Королева пригласила Франсиско к себе. Значит, верно, что и она участвовала в заговоре. С досадой в душе Франсиско отправился к ней…
Она приветливо поздоровалась с художником, и в нем заговорило благоразумие. В сущности, у него нет причин досадовать на королеву. Не ему хотела она испортить лето и отравить радость, а только своему недругу – герцогине Альба, да и не удивительно, ведь та столько раз выводила ее из себя. В глубине души Франсиско даже льстило, что королева и герцогиня ссорятся из-за него. Надо будет написать об этом другу Мартину в Сарагосу.
Мария-Луиза искренне радовалась присутствию Гойи. Она ценила разумность, независимость и вместе с тем скромность его суждений и понимала его искусство. Кроме того, она злорадствовала, что Гойя находится здесь, а не в Пьедраите. Не то чтобы ей хотелось отбить у Альбы обрюзгшего, стареющего Франсиско; уж если на то пошло, она предпочитала крепких молодцов, не слишком умных, зато умеющих щегольски носить мундир. Но эта особа стала слишком дерзка, надо ее время от времени одергивать. Потому-то Гойя и будет теперь писать ее, Марию-Луизу де Бурбон-и-Бурбон, а не Каэтану де Альба.
Воспоминание о герцогине навело ее на удачную мысль. Она предложила Гойе писать ее в виде махи.
Франсиско был неприятно поражен. То пиши Пепу амазонкой, а королеву – махой. Про себя он не раз думал, что у нее есть что-то от махи – в том, как она пренебрегает этикетом, как презирает сплетни, а главное – в необузданной жажде жизни. Но грандессам разрешалось наряжаться махой только для костюмированного бала, всем покажется по меньшей мере странным, если донья Мария-Луиза будет позировать в таком виде. А ему не миновать новых осложнений с Каэтаной.
Он осторожно попытался отговорить королеву. Она настаивала и пошла лишь на одну уступку: согласилась, чтобы наряд был не пестрый, а черный. Впрочем, она, как всегда, оказалась удобной моделью и скорее помогала, чем мешала художнику, то и дело повторяя ему:
– Пишите меня такой, как я есть. Ничего не приукрашивайте. Я хочу быть такой, какая есть.
И все-таки работа над портретом подвигалась туго. Не только потому, что Мария-Луиза была требовательна к нему, а он – к себе, а потому что она нервничала, должно быть, ревновала Мануэля, продолжавшего путаться с той тварью, и часто отменяла сеансы.
Когда Франсиско не работал, он слонялся по дворцу и парку, скучал и злился. Насмешливо, критически, выпятив нижнюю губу, смотрел он на фрески Маэльи и Байеу. Смотрел на фонтаны с мифологическими фигурами, видел, как взлетают, спадают и играют водяные струи, а сквозь них, над ними видел гигантский, ослепительно белый дворец, испанский Версаль, с неимоверным трудом воздвигнутый на такой высоте, замок, витающий в воздухе. Лучше чем кто-либо ощущал Гойя подчеркнутый контраст между французской вычурностью строений и садов и дикой испанской природой. И лучше понимал Филиппа V, который построил этот дворец, не щадя денег и трудов, а чуть забили фонтаны, заявил, уже успев пресытиться своей прихотью: «Обошлись мне эти фонтаны в пять миллионов, а забавляли меня пять минут».
Гойя не в состоянии был проводить время с придворными кавалерами и дамами, а общество Мануэля и Пепы раздражало его. Но когда он оставался один посреди этого манерного, кричащего, ослепительного, нарочитого до отвращения французского великолепия, тогда его одолевали мысли о Каэтане, как он ни старался прогнать их. Наперекор здравому смыслу, он считал возможным, что Каэтана напишет ему, позовет его. Неужто между ними все кончено? Она принадлежит ему, а он – ей.
Он рвался прочь из Сан-Ильдефонсо, надеясь, что дома, в мадридской мастерской, ему станет легче. Однако работа над портретом затягивалась. Мария-Луиза нервничала не меньше, чем он, и все чаще отменяла условленные сеансы.
Тут произошло событие, еще на несколько недель отсрочившее окончание портрета.
В Парме умер один из малолетних родственников королевы, а так как ей важно было поднять значение и престиж великогерцогской семьи, из которой она происходила, то по маленькому принцу был назначен придворный траур сверх положенного по этикету, а значит, опять пришлось прервать работу.
Гойя письменно просил разрешения возвратиться в Мадрид, ссылаясь на то, что портрет почти готов, а недостающие детали он может дописать и в Мадриде. В ответ ему было сухо заявлено, что ее величеству угодно, чтобы он заканчивал работу здесь. Дней через десять ее величество соизволит еще раз позировать ему, а траурную одежду он может выписать из Мадрида.
Но ему забыли прислать из Мадрида черные чулки, и, когда его наконец-то снова пригласили на сеанс, он явился в серых чулках. Маркиз де ла Вега Инклан дал ему понять, что явиться в таком виде к ее величеству невозможно. Гойя в досаде вернулся к себе в апартаменты, надел белые чулки, тушью намалевал на правом чулке человечка; подозрительно похожего на гофмаршала, а на левом – физиономию другого царедворца, духовного брата гофмаршала. С дерзким, угрюмым видом, никого не слушая, проник он прямо к Марии-Луизе. Он застал ее в обществе короля. Тот, ничего не поняв, спросил его довольно сурово:
– Что это за странные и неприличные фигурки у вас на чулках?
– Траур, ваше величество, траур, – свирепо ответил Гойя.
Мария-Луиза громко расхохоталась. Он проработал еще неделю. Наконец портрет был готов. Гойя отошел от мольберта: «Королева донья Мария-Луиза в виде махи в черном», – представил он свою королеву живой королеве.
Вот она стоит в естественной и вместе с тем величественной позе, маха и королева. Нос, похожий на клюв хищной птицы, глаза смотрят умным алчным взглядом, подбородок упрямый, губы над бриллиантовыми зубами крепко сжаты. На покрытом румянами лице лежит печать опыта, алчности и жестокости. Мантилья, ниспадающая с парика, перекрещена на груди, шея в глубоком вырезе платья манит свежестью, руки мясистые, но красивой формы, левая, вся в кольцах, лениво опущена, правая маняще и выжидательно держит у груди крошечный веер.
Гойя постарался сказать своим портретом не слишком много и не слишком мало. Его донья Мария-Луиза была уродлива, но ой сделал это уродство живым, искрящимся, почти привлекательным. В волосах он написал синевато-красный бант, и рядом с этим бантом еще горделивее сверкало черное кружево. Он надел на нее золотые туфли, блестевшие из-под черного платья, и на все наложил мягкий отсвет тела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168
– Это у тебя удачно получилось, Франчо, – с удовлетворением заметила Пепа.
Дон Мануэль был в восторге.
Королева пригласила Франсиско к себе. Значит, верно, что и она участвовала в заговоре. С досадой в душе Франсиско отправился к ней…
Она приветливо поздоровалась с художником, и в нем заговорило благоразумие. В сущности, у него нет причин досадовать на королеву. Не ему хотела она испортить лето и отравить радость, а только своему недругу – герцогине Альба, да и не удивительно, ведь та столько раз выводила ее из себя. В глубине души Франсиско даже льстило, что королева и герцогиня ссорятся из-за него. Надо будет написать об этом другу Мартину в Сарагосу.
Мария-Луиза искренне радовалась присутствию Гойи. Она ценила разумность, независимость и вместе с тем скромность его суждений и понимала его искусство. Кроме того, она злорадствовала, что Гойя находится здесь, а не в Пьедраите. Не то чтобы ей хотелось отбить у Альбы обрюзгшего, стареющего Франсиско; уж если на то пошло, она предпочитала крепких молодцов, не слишком умных, зато умеющих щегольски носить мундир. Но эта особа стала слишком дерзка, надо ее время от времени одергивать. Потому-то Гойя и будет теперь писать ее, Марию-Луизу де Бурбон-и-Бурбон, а не Каэтану де Альба.
Воспоминание о герцогине навело ее на удачную мысль. Она предложила Гойе писать ее в виде махи.
Франсиско был неприятно поражен. То пиши Пепу амазонкой, а королеву – махой. Про себя он не раз думал, что у нее есть что-то от махи – в том, как она пренебрегает этикетом, как презирает сплетни, а главное – в необузданной жажде жизни. Но грандессам разрешалось наряжаться махой только для костюмированного бала, всем покажется по меньшей мере странным, если донья Мария-Луиза будет позировать в таком виде. А ему не миновать новых осложнений с Каэтаной.
Он осторожно попытался отговорить королеву. Она настаивала и пошла лишь на одну уступку: согласилась, чтобы наряд был не пестрый, а черный. Впрочем, она, как всегда, оказалась удобной моделью и скорее помогала, чем мешала художнику, то и дело повторяя ему:
– Пишите меня такой, как я есть. Ничего не приукрашивайте. Я хочу быть такой, какая есть.
И все-таки работа над портретом подвигалась туго. Не только потому, что Мария-Луиза была требовательна к нему, а он – к себе, а потому что она нервничала, должно быть, ревновала Мануэля, продолжавшего путаться с той тварью, и часто отменяла сеансы.
Когда Франсиско не работал, он слонялся по дворцу и парку, скучал и злился. Насмешливо, критически, выпятив нижнюю губу, смотрел он на фрески Маэльи и Байеу. Смотрел на фонтаны с мифологическими фигурами, видел, как взлетают, спадают и играют водяные струи, а сквозь них, над ними видел гигантский, ослепительно белый дворец, испанский Версаль, с неимоверным трудом воздвигнутый на такой высоте, замок, витающий в воздухе. Лучше чем кто-либо ощущал Гойя подчеркнутый контраст между французской вычурностью строений и садов и дикой испанской природой. И лучше понимал Филиппа V, который построил этот дворец, не щадя денег и трудов, а чуть забили фонтаны, заявил, уже успев пресытиться своей прихотью: «Обошлись мне эти фонтаны в пять миллионов, а забавляли меня пять минут».
Гойя не в состоянии был проводить время с придворными кавалерами и дамами, а общество Мануэля и Пепы раздражало его. Но когда он оставался один посреди этого манерного, кричащего, ослепительного, нарочитого до отвращения французского великолепия, тогда его одолевали мысли о Каэтане, как он ни старался прогнать их. Наперекор здравому смыслу, он считал возможным, что Каэтана напишет ему, позовет его. Неужто между ними все кончено? Она принадлежит ему, а он – ей.
Он рвался прочь из Сан-Ильдефонсо, надеясь, что дома, в мадридской мастерской, ему станет легче. Однако работа над портретом затягивалась. Мария-Луиза нервничала не меньше, чем он, и все чаще отменяла условленные сеансы.
Тут произошло событие, еще на несколько недель отсрочившее окончание портрета.
В Парме умер один из малолетних родственников королевы, а так как ей важно было поднять значение и престиж великогерцогской семьи, из которой она происходила, то по маленькому принцу был назначен придворный траур сверх положенного по этикету, а значит, опять пришлось прервать работу.
Гойя письменно просил разрешения возвратиться в Мадрид, ссылаясь на то, что портрет почти готов, а недостающие детали он может дописать и в Мадриде. В ответ ему было сухо заявлено, что ее величеству угодно, чтобы он заканчивал работу здесь. Дней через десять ее величество соизволит еще раз позировать ему, а траурную одежду он может выписать из Мадрида.
Но ему забыли прислать из Мадрида черные чулки, и, когда его наконец-то снова пригласили на сеанс, он явился в серых чулках. Маркиз де ла Вега Инклан дал ему понять, что явиться в таком виде к ее величеству невозможно. Гойя в досаде вернулся к себе в апартаменты, надел белые чулки, тушью намалевал на правом чулке человечка; подозрительно похожего на гофмаршала, а на левом – физиономию другого царедворца, духовного брата гофмаршала. С дерзким, угрюмым видом, никого не слушая, проник он прямо к Марии-Луизе. Он застал ее в обществе короля. Тот, ничего не поняв, спросил его довольно сурово:
– Что это за странные и неприличные фигурки у вас на чулках?
– Траур, ваше величество, траур, – свирепо ответил Гойя.
Мария-Луиза громко расхохоталась. Он проработал еще неделю. Наконец портрет был готов. Гойя отошел от мольберта: «Королева донья Мария-Луиза в виде махи в черном», – представил он свою королеву живой королеве.
Вот она стоит в естественной и вместе с тем величественной позе, маха и королева. Нос, похожий на клюв хищной птицы, глаза смотрят умным алчным взглядом, подбородок упрямый, губы над бриллиантовыми зубами крепко сжаты. На покрытом румянами лице лежит печать опыта, алчности и жестокости. Мантилья, ниспадающая с парика, перекрещена на груди, шея в глубоком вырезе платья манит свежестью, руки мясистые, но красивой формы, левая, вся в кольцах, лениво опущена, правая маняще и выжидательно держит у груди крошечный веер.
Гойя постарался сказать своим портретом не слишком много и не слишком мало. Его донья Мария-Луиза была уродлива, но ой сделал это уродство живым, искрящимся, почти привлекательным. В волосах он написал синевато-красный бант, и рядом с этим бантом еще горделивее сверкало черное кружево. Он надел на нее золотые туфли, блестевшие из-под черного платья, и на все наложил мягкий отсвет тела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168