И никто мне за это спасибо не сказал. Пепа только насмешливо смотрит своими зелеными глазами и задирает нос, словно сама, без посторонней помощи, так высоко взлетела. Всем что-то от меня нужно, а меня никто не хочет понять.
И он в резких словах обрушился на бесцеремонность, с которой Мигель и Агустин наседают на него, чтоб он вмешался в дела короля и государства. Он придворный живописец, он принадлежит ко двору, и это хорошо; он сам так хочет, гордится этим. Своей живописью он оказывает стране больше услуг, чем все эти крикуны и политические реформаторы.
– Живописец должен писать, – сказал он сердито и решительно. Его мясистое лицо было мрачно. – Живописец должен писать – и кончено, баста! И о денежных моих делах мне тоже надо потолковать с кем-нибудь понимающим, – продолжал он.
Это был внезапный и тем более приятный поворот, хотя Мартин и ждал, что Франсиско захочет с ним посоветоваться. У него в Сарагосе был банк, и Франсиско считал его человеком деловым.
– Буду рад дать тебе добрый совет, – сказал он от всей души и прибавил в раздумье: – Насколько я понимаю, твои финансовые дела ни в коей мере не внушают опасений.
Но Гойя никак не хотел с этим согласиться.
– Я не ипохондрик, – возразил он, – и не люблю ныть. Цены деньгам я не знаю, просто они мне нужны. Здесь, в Мадриде, действительно выходит по пословице: «Бедняку только три пути не заказаны: в тюрьму, в больницу да на погост». Мне черт знает каких денег стоят платье и жулики слуги. Положение обязывает. А то мои гранды тут же прижмут меня с гонораром. Кроме того, я работаю, как мул, ну так должен же я что-нибудь от этого иметь. А здесь, на земле, за всякое удовольствие приходится платить. Не то, чтобы женщины с меня деньги тянули, но у меня бывают романы со знатными дамами, а они претендуют, чтоб их любовник ни в чем не уступал знатным господам.
Дону Мартину было известно, что Франсиско любит роскошь и легко швыряет деньгами, но что порой на него нападают угрызения совести и приступы мужицкой скупости. Его другу Франсиско нужно было, чтобы кто-нибудь его успокоил, ну, так он, Мартин, успокоит его. Придворный живописец Франсиско Гойя зарабатывает в один час столько, сколько арагонский овчар зарабатывает в год. Ведь он получает за портрет, который может состряпать в два дня, четыре тысячи реалов. Такому денежному мешку нечего бояться за будущее.
– Твоя мастерская, – уверял он Гойю, – куда лучшее обеспечение, чем мой сарагосский банк.
Гойе хотелось слышать побольше таких утешительных слов.
– Все это прекрасно, милый мой носач, – сказал он, – но не забывай, какие огромные требования предъявляют ко мне сарагосские родственники, ты же сам знаешь! Прежде всего мой брат. «До жирного сыру всякий червь падок», – с горечью процитировал он старую поговорку. – Мать, конечно, не должна ни в чем терпеть недостатка: во-первых, я ее люблю, а во-вторых, матери придворного живописца полагается жить в довольстве. Но мой брат Томас нахален, как крыса. Ведь я же дал ему на обзаведение позолотной мастерской на калье де Морериа. Не раз доставал ему заказы. Подарил тысячу реалов на свадьбу и каждый раз как родится ребенок даю по триста. А Камило вовсе мне на шею сел. Я скорее язык проглочу, а не стану для себя что-нибудь выпрашивать, а ради него я унижался и выклянчивал ему место священника в Чинчоне. Но ему все мало. Сегодня ему понадобится что-нибудь для церкви, завтра – для дома священника. А пойдешь с ним на охоту, так заяц дороже лошади станет.
Все это Мартин слышал уже много раз.
– Что зря болтать, Франчо, – добродушно сказал он. – Ведь у тебя доходы не хуже архиепископских. Давай-ка проверим твой текущий счет, – предложил он.
– Вот увидишь, – предрекал Гойя, – у меня и тридцати тысяч реалов не наберется.
Мартин ухмыльнулся. Для его друга было обычно, смотря по настроению, то раздувать цифры, то приуменьшать их.
Выяснилось, что у Гойи, не считая дома и всего прочего, было около восьмидесяти тысяч реалов.
– Все равно, жалкие крохи, – заметил он.
– Что там ни говори, а не так уж это плохо, – утешал его Мартин. Минутку он раздумывал. – Может быть, испанский банк уступит тебе несколько привилегированных акций. Хорошо бы граф Кабаррус снова стал во главе банка, а это может устроить только сеньор Ховельянос, к возвращению которого ты в известной мере причастен, – прибавил он улыбаясь. Гойя замахал руками… – Не беспокойся, положись на меня, Франчо, я сделаю это тактично и деликатно, – закончил Сапатер.
На душе у Франсиско стало легче. Мартин умел внимательно слушать и давать разумные советы. Гойе хотелось поведать другу свое самое заветное, самое сокровенное – мечты о Каэтане. Но он не мог, не находил нужных слов. Так же точно, как он не знал, что такое краски, пока не нашел свой серый тон, не знал он и что такое страсть, пока не увидал герцогиню Альба тогда, на возвышении. Страсть – глупое слово, оно совсем не выражает того, чем он полон. В том-то и дело, что этого не скажешь словами, и нет такого человека, кто бы понял его несвязный лепет, даже милый Мартин не поймет.
К удовольствию Гойи, еще до отъезда Мартина-из Мадрида он был назначен президентом Академии. К нему на дом явился придворный живописец дон Педро Маэлья с двумя другими членами Академии и вручил ему грамоту. Как часто эти люди мерили его презрительным взглядом, потому что для них он писал недостаточно классично, не соблюдал всех правил, а теперь они стояли тут, у него, и громко читали по пергаментному свитку с торжественными печатями высокопарные фразы, говорящие об уважении и славе. Он слушал их и радовался.
Однако когда депутация удалилась, Франсиско не выказал своих чувств ни жене Хосефе, ни друзьям – Агустину и Мартину, а только небрежно заметил:
– Эта самая штука дает двадцать пять дублонов в год. Мне столько за одну-единственную картину платят. И за эти деньги я должен теперь, по крайней мере, раз в неделю облачаться в придворное платье, несколько часов подряд скучать, заседая с бездарными пошляками, слушать торжественный вздор и сам говорить такой же торжественный вздор. «Чтишь ты меня, чтишь, да прибыли с этого шиш», – вспомнилась ему старая поговорка.
Потом он остался один с Мартином.
– Желаю счастья и удачи, – сердечно поздравил его Мартин, – желаю счастья и удачи, сеньор дон Франсиско Гойя-и-Лусиентес, королевский живописец и президент Академии Сан-Фернандо. Да сохранит тебя владычица наша пресвятая дева дель Пилар!
– И владычица наша пресвятая дева Аточская, – поспешил прибавить Гойя; он поглядел на свою пресвятую деву и перекрестился.
Но затем они оба рассмеялись, несколько раз хлопнули друг друга по спине и подняли веселую и шумную возню. А затем запели сегидилью про крестьянина, получившего нежданное наследство, сегидилью с припевом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168
И он в резких словах обрушился на бесцеремонность, с которой Мигель и Агустин наседают на него, чтоб он вмешался в дела короля и государства. Он придворный живописец, он принадлежит ко двору, и это хорошо; он сам так хочет, гордится этим. Своей живописью он оказывает стране больше услуг, чем все эти крикуны и политические реформаторы.
– Живописец должен писать, – сказал он сердито и решительно. Его мясистое лицо было мрачно. – Живописец должен писать – и кончено, баста! И о денежных моих делах мне тоже надо потолковать с кем-нибудь понимающим, – продолжал он.
Это был внезапный и тем более приятный поворот, хотя Мартин и ждал, что Франсиско захочет с ним посоветоваться. У него в Сарагосе был банк, и Франсиско считал его человеком деловым.
– Буду рад дать тебе добрый совет, – сказал он от всей души и прибавил в раздумье: – Насколько я понимаю, твои финансовые дела ни в коей мере не внушают опасений.
Но Гойя никак не хотел с этим согласиться.
– Я не ипохондрик, – возразил он, – и не люблю ныть. Цены деньгам я не знаю, просто они мне нужны. Здесь, в Мадриде, действительно выходит по пословице: «Бедняку только три пути не заказаны: в тюрьму, в больницу да на погост». Мне черт знает каких денег стоят платье и жулики слуги. Положение обязывает. А то мои гранды тут же прижмут меня с гонораром. Кроме того, я работаю, как мул, ну так должен же я что-нибудь от этого иметь. А здесь, на земле, за всякое удовольствие приходится платить. Не то, чтобы женщины с меня деньги тянули, но у меня бывают романы со знатными дамами, а они претендуют, чтоб их любовник ни в чем не уступал знатным господам.
Дону Мартину было известно, что Франсиско любит роскошь и легко швыряет деньгами, но что порой на него нападают угрызения совести и приступы мужицкой скупости. Его другу Франсиско нужно было, чтобы кто-нибудь его успокоил, ну, так он, Мартин, успокоит его. Придворный живописец Франсиско Гойя зарабатывает в один час столько, сколько арагонский овчар зарабатывает в год. Ведь он получает за портрет, который может состряпать в два дня, четыре тысячи реалов. Такому денежному мешку нечего бояться за будущее.
– Твоя мастерская, – уверял он Гойю, – куда лучшее обеспечение, чем мой сарагосский банк.
Гойе хотелось слышать побольше таких утешительных слов.
– Все это прекрасно, милый мой носач, – сказал он, – но не забывай, какие огромные требования предъявляют ко мне сарагосские родственники, ты же сам знаешь! Прежде всего мой брат. «До жирного сыру всякий червь падок», – с горечью процитировал он старую поговорку. – Мать, конечно, не должна ни в чем терпеть недостатка: во-первых, я ее люблю, а во-вторых, матери придворного живописца полагается жить в довольстве. Но мой брат Томас нахален, как крыса. Ведь я же дал ему на обзаведение позолотной мастерской на калье де Морериа. Не раз доставал ему заказы. Подарил тысячу реалов на свадьбу и каждый раз как родится ребенок даю по триста. А Камило вовсе мне на шею сел. Я скорее язык проглочу, а не стану для себя что-нибудь выпрашивать, а ради него я унижался и выклянчивал ему место священника в Чинчоне. Но ему все мало. Сегодня ему понадобится что-нибудь для церкви, завтра – для дома священника. А пойдешь с ним на охоту, так заяц дороже лошади станет.
Все это Мартин слышал уже много раз.
– Что зря болтать, Франчо, – добродушно сказал он. – Ведь у тебя доходы не хуже архиепископских. Давай-ка проверим твой текущий счет, – предложил он.
– Вот увидишь, – предрекал Гойя, – у меня и тридцати тысяч реалов не наберется.
Мартин ухмыльнулся. Для его друга было обычно, смотря по настроению, то раздувать цифры, то приуменьшать их.
Выяснилось, что у Гойи, не считая дома и всего прочего, было около восьмидесяти тысяч реалов.
– Все равно, жалкие крохи, – заметил он.
– Что там ни говори, а не так уж это плохо, – утешал его Мартин. Минутку он раздумывал. – Может быть, испанский банк уступит тебе несколько привилегированных акций. Хорошо бы граф Кабаррус снова стал во главе банка, а это может устроить только сеньор Ховельянос, к возвращению которого ты в известной мере причастен, – прибавил он улыбаясь. Гойя замахал руками… – Не беспокойся, положись на меня, Франчо, я сделаю это тактично и деликатно, – закончил Сапатер.
На душе у Франсиско стало легче. Мартин умел внимательно слушать и давать разумные советы. Гойе хотелось поведать другу свое самое заветное, самое сокровенное – мечты о Каэтане. Но он не мог, не находил нужных слов. Так же точно, как он не знал, что такое краски, пока не нашел свой серый тон, не знал он и что такое страсть, пока не увидал герцогиню Альба тогда, на возвышении. Страсть – глупое слово, оно совсем не выражает того, чем он полон. В том-то и дело, что этого не скажешь словами, и нет такого человека, кто бы понял его несвязный лепет, даже милый Мартин не поймет.
К удовольствию Гойи, еще до отъезда Мартина-из Мадрида он был назначен президентом Академии. К нему на дом явился придворный живописец дон Педро Маэлья с двумя другими членами Академии и вручил ему грамоту. Как часто эти люди мерили его презрительным взглядом, потому что для них он писал недостаточно классично, не соблюдал всех правил, а теперь они стояли тут, у него, и громко читали по пергаментному свитку с торжественными печатями высокопарные фразы, говорящие об уважении и славе. Он слушал их и радовался.
Однако когда депутация удалилась, Франсиско не выказал своих чувств ни жене Хосефе, ни друзьям – Агустину и Мартину, а только небрежно заметил:
– Эта самая штука дает двадцать пять дублонов в год. Мне столько за одну-единственную картину платят. И за эти деньги я должен теперь, по крайней мере, раз в неделю облачаться в придворное платье, несколько часов подряд скучать, заседая с бездарными пошляками, слушать торжественный вздор и сам говорить такой же торжественный вздор. «Чтишь ты меня, чтишь, да прибыли с этого шиш», – вспомнилась ему старая поговорка.
Потом он остался один с Мартином.
– Желаю счастья и удачи, – сердечно поздравил его Мартин, – желаю счастья и удачи, сеньор дон Франсиско Гойя-и-Лусиентес, королевский живописец и президент Академии Сан-Фернандо. Да сохранит тебя владычица наша пресвятая дева дель Пилар!
– И владычица наша пресвятая дева Аточская, – поспешил прибавить Гойя; он поглядел на свою пресвятую деву и перекрестился.
Но затем они оба рассмеялись, несколько раз хлопнули друг друга по спине и подняли веселую и шумную возню. А затем запели сегидилью про крестьянина, получившего нежданное наследство, сегидилью с припевом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168