Название этого города напоминало каждому испанцу о великом торжестве инквизиции.
Случилось это в 1494 году. В ту пору в Барселоне свирепствовала чума, и барселонский инквизитор де Контрерас бежал вместе со своим штатом в Таррагону. Отцы города вышли к воротам и принялись усовещевать инквизитора: если Таррагона разрешит укрыться в своих стенах ему, то и королевские чиновники потребуют для себя отмены карантина. Инквизитор ответил, что дает на размышление время, потребное для троекратного прочтения мизерере. Если ворота не будут открыты, город будет отлучен от церкви и на него будет наложен интердикт. Затем он трижды прочитал мизерере и приказал писцу священного трибунала постучать в ворота. Когда ворота не открылись, инквизитор удалился в близлежащий монастырь доминиканцев, написал там акт об отлучении и велел прибить его к воротам Таррагона. Через неделю инквизитору доложили, что ворота открыты. Но теперь оскорбленный пастырь потребовал, чтобы сановники и именитые горожане принесли всенародное покаяние. Пришлось покориться. В покаянных балахонах, со свечами в руках все таррагонские должностные лица и именитые граждане явились в собор и перед лицом Великого инквизитора и вице-короля Каталонии подверглись поношению, покрыв несмываемым позором себя и свое потомство.
Именно для того, чтобы напомнить грешникам об этом событии, инквизиция и выбрала для аутодафе аббата город Таррагону.
После долгого трудного пути Гойя и Агустин прибыли в Таррагону, и как раз вовремя. Они остановились на постоялом дворе, и Франсиско явился в архиепископский дворец, Ralacio del patriarca. Но принял его только викарий. Он заявил, что аутодафе состоится послезавтра в большом зале совещаний архиепископского дворца, и сухо прибавил, что господину первому королевскому живописцу будет очень полезно присутствовать при этом зрелище.
Франсиско никогда не бывал в Таррагоне. Они с Агустином осмотрели город: могучие стены, циклопические валы, воздвигнутые задолго до римлян, многочисленные остатки римской старины, великолепный древний собор с переходами и порталами, с римскими колоннами и языческой скульптурой, наивно переделанной под христианскую. Гойю забавляли шутливые выходки того или иного давно истлевшего в земле ваятеля. Долго стоял он, весело ухмыляясь, перед высеченной на камне повестью о том, как мыши кота хоронили: кот притворился мертвым, а когда мыши понесли его хоронить, набросился на них. Вероятно, в свое время древний мастер, работавший над барельефом, вкладывал в него скрытый смысл – и, может быть, далеко не безобидный. Гойя вытащил тетрадь и по-своему зарисовал повесть о коте.
Он пошел с Агустином в порт, где были расположены склады. Таррагона славилась винами, орехами и марципаном. В просторном помещении девушки перебирали орехи: пустые бросали под стол, а хорошие – к себе на колени, в корзины. Работали они машинально и очень быстро и за работой болтали, смеялись, пели, даже курили. Было их около двух сотен, огромное помещение гудело жизнью. Гойя забыл об аутодафе, он делал зарисовки.
На следующий день он с самого утра явился в зал совещаний архиепископского дворца. Большинство приглашенных были жители Таррагоны или расположенной поблизости столицы Каталонии – Барселоны. В том, что Франсиско призвали сюда из далекого Мадрида, чувствовалась угроза. На него смотрели с любопытством и опаской, никто не решался с ним заговорить.
Члены трибунала вошли в зал. Хоругвь, зеленый крест, темные одеяния духовных судей, вся мрачная торжественность шествия странно не соответствовали вполне современному убранству зала и обычному, простому платью гостей.
Ввели аббата. Гойя ожидал, что на нем будет желтая покаянная рубаха, санбенито, но и это, вероятно, тоже было уступкой правительству – на доне Дьего было мирское платье, сшитое по парижской моде; он явно старался придать себе спокойный, светский, вид. Но когда его ввели на помост для обвиняемых и посадили за низкую деревянную решетку, когда он увидел мрачное великолепие окружающего и почувствовал свое собственное унижение, лицо его начало дергаться, обмякло, помертвело, и этот циник, сидящий за деревянной загородкой перед импозантным и грозным судилищем, казался теперь таким же ничтожным и жалким, как если бы на него надели санбенито, а не обычное платье.
Приор доминиканцев начал проповедь. Гойя не понимал и не старался уловить смысл: он смотрел. Хотя этот суд не отличался такой пышностью и величием, как суд над Олавиде в церкви Сан-Доминго эль Реаль, все же он был не менее мрачен и тягостен. И о чем бы ни договорились с Великим инквизитором Лусия и Мануэль и какой бы ни был вынесен приговор дону Дьего, строгий или милостивый, все равно: человек был уничтожен, об этом свидетельствовало лицо аббата. После такого страшного измывательства, какое совершалось над аббатом, человек уже не мог оправиться, какой бы броней скепсиса, разума и мужества он ни одел свое сердце. И если спустя много лет его выпустят на свободу, все равно он вечно будет носить клеймо осужденного еретика, и каждый испанец с презрением отвернется от него.
Тем временем началось чтение приговора. На этот раз оно тоже длилось долго. Не отрывая глаз, с ужасом следил Гойя за лицом аббата: вот оно становится все мертвеннее, вот с него постепенно сползает светская, скептическая маска, и теперь всем видно, как унижен, как страдает, как мучается человек.
В свое время аббат смотрел на уничижение Олавиде в церкви Сан-Доминго, теперь же сам стоит за решеткой на позорном помосте в архиепископском дворце, а он, Гойя, смотрит. Что если и ему придется стоять за деревянной решеткой перед таким же зеленым крестом, перед такими же свечами, перед таким же торжественным и грозным судилищем. Гойя ощущал, как подкрадываются демоны, как протягивают к нему свои лапы. Он просто физически видел, что творится в мозгу аббата: там умерла последняя мысль о любимой женщине, умерла последняя мысль о возможности счастья в будущем, о том, что уже свершено, и о том, что еще ждет свершения; там осталась только жалкая, страшная, вечная мука этой минуты. Напрасно убеждал себя Гойя, что все происходящее только кукольная комедия, бредовый фарс с заранее условленной благополучной развязкой. У него было то же чувство, что и в детстве, когда его стращали эль коко – букой, пугалом, а он и не верил и до смерти боялся, что бука придет.
Аббат произносил слова отречения. Вид этого изящно и по моде одетого человека, стоящего на коленях перед обернутым в черное крестом и положившего руку на открытую библию, был еще страшнее, чем вид кающегося Олавиде, облаченного в санбенито. Священник говорил, и аббат повторял за ним ужасную, унизительную формулу отречения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168
Случилось это в 1494 году. В ту пору в Барселоне свирепствовала чума, и барселонский инквизитор де Контрерас бежал вместе со своим штатом в Таррагону. Отцы города вышли к воротам и принялись усовещевать инквизитора: если Таррагона разрешит укрыться в своих стенах ему, то и королевские чиновники потребуют для себя отмены карантина. Инквизитор ответил, что дает на размышление время, потребное для троекратного прочтения мизерере. Если ворота не будут открыты, город будет отлучен от церкви и на него будет наложен интердикт. Затем он трижды прочитал мизерере и приказал писцу священного трибунала постучать в ворота. Когда ворота не открылись, инквизитор удалился в близлежащий монастырь доминиканцев, написал там акт об отлучении и велел прибить его к воротам Таррагона. Через неделю инквизитору доложили, что ворота открыты. Но теперь оскорбленный пастырь потребовал, чтобы сановники и именитые горожане принесли всенародное покаяние. Пришлось покориться. В покаянных балахонах, со свечами в руках все таррагонские должностные лица и именитые граждане явились в собор и перед лицом Великого инквизитора и вице-короля Каталонии подверглись поношению, покрыв несмываемым позором себя и свое потомство.
Именно для того, чтобы напомнить грешникам об этом событии, инквизиция и выбрала для аутодафе аббата город Таррагону.
После долгого трудного пути Гойя и Агустин прибыли в Таррагону, и как раз вовремя. Они остановились на постоялом дворе, и Франсиско явился в архиепископский дворец, Ralacio del patriarca. Но принял его только викарий. Он заявил, что аутодафе состоится послезавтра в большом зале совещаний архиепископского дворца, и сухо прибавил, что господину первому королевскому живописцу будет очень полезно присутствовать при этом зрелище.
Франсиско никогда не бывал в Таррагоне. Они с Агустином осмотрели город: могучие стены, циклопические валы, воздвигнутые задолго до римлян, многочисленные остатки римской старины, великолепный древний собор с переходами и порталами, с римскими колоннами и языческой скульптурой, наивно переделанной под христианскую. Гойю забавляли шутливые выходки того или иного давно истлевшего в земле ваятеля. Долго стоял он, весело ухмыляясь, перед высеченной на камне повестью о том, как мыши кота хоронили: кот притворился мертвым, а когда мыши понесли его хоронить, набросился на них. Вероятно, в свое время древний мастер, работавший над барельефом, вкладывал в него скрытый смысл – и, может быть, далеко не безобидный. Гойя вытащил тетрадь и по-своему зарисовал повесть о коте.
Он пошел с Агустином в порт, где были расположены склады. Таррагона славилась винами, орехами и марципаном. В просторном помещении девушки перебирали орехи: пустые бросали под стол, а хорошие – к себе на колени, в корзины. Работали они машинально и очень быстро и за работой болтали, смеялись, пели, даже курили. Было их около двух сотен, огромное помещение гудело жизнью. Гойя забыл об аутодафе, он делал зарисовки.
На следующий день он с самого утра явился в зал совещаний архиепископского дворца. Большинство приглашенных были жители Таррагоны или расположенной поблизости столицы Каталонии – Барселоны. В том, что Франсиско призвали сюда из далекого Мадрида, чувствовалась угроза. На него смотрели с любопытством и опаской, никто не решался с ним заговорить.
Члены трибунала вошли в зал. Хоругвь, зеленый крест, темные одеяния духовных судей, вся мрачная торжественность шествия странно не соответствовали вполне современному убранству зала и обычному, простому платью гостей.
Ввели аббата. Гойя ожидал, что на нем будет желтая покаянная рубаха, санбенито, но и это, вероятно, тоже было уступкой правительству – на доне Дьего было мирское платье, сшитое по парижской моде; он явно старался придать себе спокойный, светский, вид. Но когда его ввели на помост для обвиняемых и посадили за низкую деревянную решетку, когда он увидел мрачное великолепие окружающего и почувствовал свое собственное унижение, лицо его начало дергаться, обмякло, помертвело, и этот циник, сидящий за деревянной загородкой перед импозантным и грозным судилищем, казался теперь таким же ничтожным и жалким, как если бы на него надели санбенито, а не обычное платье.
Приор доминиканцев начал проповедь. Гойя не понимал и не старался уловить смысл: он смотрел. Хотя этот суд не отличался такой пышностью и величием, как суд над Олавиде в церкви Сан-Доминго эль Реаль, все же он был не менее мрачен и тягостен. И о чем бы ни договорились с Великим инквизитором Лусия и Мануэль и какой бы ни был вынесен приговор дону Дьего, строгий или милостивый, все равно: человек был уничтожен, об этом свидетельствовало лицо аббата. После такого страшного измывательства, какое совершалось над аббатом, человек уже не мог оправиться, какой бы броней скепсиса, разума и мужества он ни одел свое сердце. И если спустя много лет его выпустят на свободу, все равно он вечно будет носить клеймо осужденного еретика, и каждый испанец с презрением отвернется от него.
Тем временем началось чтение приговора. На этот раз оно тоже длилось долго. Не отрывая глаз, с ужасом следил Гойя за лицом аббата: вот оно становится все мертвеннее, вот с него постепенно сползает светская, скептическая маска, и теперь всем видно, как унижен, как страдает, как мучается человек.
В свое время аббат смотрел на уничижение Олавиде в церкви Сан-Доминго, теперь же сам стоит за решеткой на позорном помосте в архиепископском дворце, а он, Гойя, смотрит. Что если и ему придется стоять за деревянной решеткой перед таким же зеленым крестом, перед такими же свечами, перед таким же торжественным и грозным судилищем. Гойя ощущал, как подкрадываются демоны, как протягивают к нему свои лапы. Он просто физически видел, что творится в мозгу аббата: там умерла последняя мысль о любимой женщине, умерла последняя мысль о возможности счастья в будущем, о том, что уже свершено, и о том, что еще ждет свершения; там осталась только жалкая, страшная, вечная мука этой минуты. Напрасно убеждал себя Гойя, что все происходящее только кукольная комедия, бредовый фарс с заранее условленной благополучной развязкой. У него было то же чувство, что и в детстве, когда его стращали эль коко – букой, пугалом, а он и не верил и до смерти боялся, что бука придет.
Аббат произносил слова отречения. Вид этого изящно и по моде одетого человека, стоящего на коленях перед обернутым в черное крестом и положившего руку на открытую библию, был еще страшнее, чем вид кающегося Олавиде, облаченного в санбенито. Священник говорил, и аббат повторял за ним ужасную, унизительную формулу отречения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168