«Вот он, хваленый ваш герой – улепетнул, бежал через горы». Нет, дон Мигель, я останусь.
Накануне того дня, как дону Гаспару вторично предстояло отправиться в бессрочное изгнание, он собрал у себя самых близких друзей. Тут были Мигель и Кинтана, Гойя, Агустин и, как ни странно, доктор Пераль.
Стареющий ученый держал себя в несчастье с тем спокойным достоинством, какого от него и ожидали. Вполне естественно, заметил он, что дон Мануэль старается замаскировать неудачи во внешней политике внутриполитическим деспотизмом. Но мир с Англией не за горами, и тогда этот малодушный, нерешительный честолюбец попытается снова найти общий язык с буржуазией и людьми свободомыслящими. Таким образом, его, Ховельяноса, изгнание не будет длительным.
Присутствующие со смущенным видом слушали уверенные речи дона Гаспара. Все считали, что у него мало оснований для таких надежд. Жестокость, проявленная Мануэлем по отношению к Уркихо, не сулила ничего утешительного и для Ховельяноса.
Тягостное молчание нарушил доктор Пераль. Как всегда спокойно и рассудительно, он постарался разъяснить, что Мануэль, сделав первый шаг, вряд ли побоится пойти и дальше. Поэтому всем им приятнее было бы знать, что почтенный хозяин дома находится в Париже, а не в Хихоне. Остальные поспешили присоединиться к мнению врача. Горячее всех поддержал его молодой Кинтана.
– Вы-обязаны оградить себя от этого мстительного мерзавца не только ради себя самого, но и ради Испании, – с жаром доказывал он. – В борьбе за свободу и просвещение без вас не обойтись.
Единодушное мнение друзей, а главное уговоры Кинтаны, чью пылкость и добродетель он высоко ценил, как будто сломили упрямство дона Гаспара.
Он задумчиво переводил взгляд с одного на другого.
– Мне кажется, вы напрасно так беспокоитесь, друзья, – тем не менее сказал он с намеком на улыбку, – но пусть даже мне суждено погибнуть в Астурии, все равно это принесет больше пользы для прогресса, чем если бы я сидел в Париже праздным и болтливым беглецом. Все, кто погибал в борьбе за идею, погибли не бесцельно. Хуан Падилья был побежден, но он и поныне живет и борется.
Франсиско понял если не отдельные слова, то смысл речей дона Гаспара и с трудом подавил печальную улыбку. Да, конечно, Падилья живет и поныне, но лишь как всеми забытый придворный шут Каэтаны, урод и карлик Падилья из Каса де Аро в Кадисе.
Доктор Пераль заговорил о генерале Бонапарте. Без сомнения, он искренно стремится к распространению просветительных идей по всей Европе. К несчастью, в Испании политика дона Мануэля вынуждает его пока что к мерам военного характера. Это вызывает раздражение в испанском народе, и первый консул вряд ли захочет еще больше восстановить его против себя, поощряя преобразования в духе передовых идей также и на Пиренейском полуострове. При существующем положении вещей нечего и думать, чтобы Наполеон воспротивился борьбе первого министра против свободомыслящих.
– А ввиду этого, – со свойственной ему настойчивостью повторил Пераль, – я на вашем месте, дон Гаспар, не остался бы в Испании.
Все остальные, и в особенности дон Мигель, ждали, что Ховельянос прочтет гневную отповедь докучному советчику. Однако дон Гаспар сдержался.
– Я без горечи вспоминаю о временах прошлого моего изгнания, – сказал он. – Вынужденное бездействие пошло мне впрок. Я охотился, читал, сколько мне хотелось, занимался наукой и написал кое-что не совсем бесполезное. Быть может, провидение и сейчас отсылает меня назад в родные горы не без благого умысла.
Гости промолчали из вежливости, но сомнения их не рассеялись. Если томящемуся в изгнании Уркихо отказывают в чернилах и бумаге, вряд ли дону Гаспару позволят написать в Астурии вторую такую книгу, как «Хлеб и арена».
– Конечно, друзья, мы потерпели поражение. Но не забывайте о том, чего добился мужественный и благородный Уркихо, – утешил гостей Ховельянос. – Как-никак, а испанская церковь стала независимой, и огромные суммы, которые раньше шли в Рим, теперь остаются в стране. А по сравнению с этим, что значит небольшая неприятность, которую придется претерпеть мне?
Но тут заговорил Агустин.
– Те, кто осмелился выслать вас из Мадрида, не постесняются и отменить эдикт, – мрачно заявил он.
– Нет, на это никто не отважится! – воскликнул Ховельянос. – Никто не допустит, чтобы Рим опять накинулся на нас и высосал у нас всю кровь до последней капли. Верьте мне, друзья! На это никто не отважится. Эдикт не будет отменен.
Гостям приятно было слушать такие утешительные слова, но в душе каждый из них скорбел о простодушии Ховельяноса. Даже Франсиско, не искушенный в политических дела, и тот понимал, что со стороны дона Гаспара чистое ребячество, несмотря на многократный горький опыт, упорно не видеть, что миром правит зло.
Франсиско всмотрелся в портрет на стене, написанный им, когда Ховельянос был еще не стар, а сам он был очень молод. Плохой портрет. Если бы он теперь вздумал писать его, то постарался бы показать, что при всей пошловатой высокопарности в доне Гаспаре больше трогательного, чем смешного. Вот и сейчас он предпочитает оставаться во власти опасного врага, вместо того чтобы как можно скорее отгородиться от него Пиринеями. До сих пор он не уразумел, что, когда хочешь бороться за идею, надо прежде всего остаться в живых. И все-таки глупость Ховельяноса не внушает презрения, наоборот, Гойя чуть ли не восхищался тупым упорством, с каким дон Гаспар следовал своим нравственным правилам.
Вдруг он заметил, что Ховельянос обращается к нему.
– Теперь вам, дон Франсиско, придется заменить меня здесь, в Мадриде, – сказал он. – Нынешние властители проявляют поразительную слепоту по отношению к вашим картинам. Они не замечают, сколь велика роль ваших творений в борьбе с мракобесами и угнетателями. Вам нужно употребить во благо слепое расположение короля и его грандов. Вы не имеете права устраняться. Вы обязаны показать нашему развращенному веку его отражение в зеркале. Стоит вам пожелать – и вы станете современным Ювеналом двора и столицы.
Такая перспектива отнюдь не улыбалась Гойе. Ему очень хотелось ответить крепким словцом на витиеватые речи и бесцеремонные требования дона Гаспара. Но он вспомнил, что этот пожилой человек идет навстречу весьма сомнительному будущему, а кто сам на себя много берет, тот и от других вправе ждать многого.
– Боюсь, что вы переоцениваете воздействие моего искусства, – вежливо ответил он. – Правительству известно, как ничтожно влияние моих картин, и потому оно не принимает никаких мер. А король и гранды из чистого высокомерия допускают, чтобы я их писал такими, как они есть. Они считают, что их величия не умалит никакая истина:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168
Накануне того дня, как дону Гаспару вторично предстояло отправиться в бессрочное изгнание, он собрал у себя самых близких друзей. Тут были Мигель и Кинтана, Гойя, Агустин и, как ни странно, доктор Пераль.
Стареющий ученый держал себя в несчастье с тем спокойным достоинством, какого от него и ожидали. Вполне естественно, заметил он, что дон Мануэль старается замаскировать неудачи во внешней политике внутриполитическим деспотизмом. Но мир с Англией не за горами, и тогда этот малодушный, нерешительный честолюбец попытается снова найти общий язык с буржуазией и людьми свободомыслящими. Таким образом, его, Ховельяноса, изгнание не будет длительным.
Присутствующие со смущенным видом слушали уверенные речи дона Гаспара. Все считали, что у него мало оснований для таких надежд. Жестокость, проявленная Мануэлем по отношению к Уркихо, не сулила ничего утешительного и для Ховельяноса.
Тягостное молчание нарушил доктор Пераль. Как всегда спокойно и рассудительно, он постарался разъяснить, что Мануэль, сделав первый шаг, вряд ли побоится пойти и дальше. Поэтому всем им приятнее было бы знать, что почтенный хозяин дома находится в Париже, а не в Хихоне. Остальные поспешили присоединиться к мнению врача. Горячее всех поддержал его молодой Кинтана.
– Вы-обязаны оградить себя от этого мстительного мерзавца не только ради себя самого, но и ради Испании, – с жаром доказывал он. – В борьбе за свободу и просвещение без вас не обойтись.
Единодушное мнение друзей, а главное уговоры Кинтаны, чью пылкость и добродетель он высоко ценил, как будто сломили упрямство дона Гаспара.
Он задумчиво переводил взгляд с одного на другого.
– Мне кажется, вы напрасно так беспокоитесь, друзья, – тем не менее сказал он с намеком на улыбку, – но пусть даже мне суждено погибнуть в Астурии, все равно это принесет больше пользы для прогресса, чем если бы я сидел в Париже праздным и болтливым беглецом. Все, кто погибал в борьбе за идею, погибли не бесцельно. Хуан Падилья был побежден, но он и поныне живет и борется.
Франсиско понял если не отдельные слова, то смысл речей дона Гаспара и с трудом подавил печальную улыбку. Да, конечно, Падилья живет и поныне, но лишь как всеми забытый придворный шут Каэтаны, урод и карлик Падилья из Каса де Аро в Кадисе.
Доктор Пераль заговорил о генерале Бонапарте. Без сомнения, он искренно стремится к распространению просветительных идей по всей Европе. К несчастью, в Испании политика дона Мануэля вынуждает его пока что к мерам военного характера. Это вызывает раздражение в испанском народе, и первый консул вряд ли захочет еще больше восстановить его против себя, поощряя преобразования в духе передовых идей также и на Пиренейском полуострове. При существующем положении вещей нечего и думать, чтобы Наполеон воспротивился борьбе первого министра против свободомыслящих.
– А ввиду этого, – со свойственной ему настойчивостью повторил Пераль, – я на вашем месте, дон Гаспар, не остался бы в Испании.
Все остальные, и в особенности дон Мигель, ждали, что Ховельянос прочтет гневную отповедь докучному советчику. Однако дон Гаспар сдержался.
– Я без горечи вспоминаю о временах прошлого моего изгнания, – сказал он. – Вынужденное бездействие пошло мне впрок. Я охотился, читал, сколько мне хотелось, занимался наукой и написал кое-что не совсем бесполезное. Быть может, провидение и сейчас отсылает меня назад в родные горы не без благого умысла.
Гости промолчали из вежливости, но сомнения их не рассеялись. Если томящемуся в изгнании Уркихо отказывают в чернилах и бумаге, вряд ли дону Гаспару позволят написать в Астурии вторую такую книгу, как «Хлеб и арена».
– Конечно, друзья, мы потерпели поражение. Но не забывайте о том, чего добился мужественный и благородный Уркихо, – утешил гостей Ховельянос. – Как-никак, а испанская церковь стала независимой, и огромные суммы, которые раньше шли в Рим, теперь остаются в стране. А по сравнению с этим, что значит небольшая неприятность, которую придется претерпеть мне?
Но тут заговорил Агустин.
– Те, кто осмелился выслать вас из Мадрида, не постесняются и отменить эдикт, – мрачно заявил он.
– Нет, на это никто не отважится! – воскликнул Ховельянос. – Никто не допустит, чтобы Рим опять накинулся на нас и высосал у нас всю кровь до последней капли. Верьте мне, друзья! На это никто не отважится. Эдикт не будет отменен.
Гостям приятно было слушать такие утешительные слова, но в душе каждый из них скорбел о простодушии Ховельяноса. Даже Франсиско, не искушенный в политических дела, и тот понимал, что со стороны дона Гаспара чистое ребячество, несмотря на многократный горький опыт, упорно не видеть, что миром правит зло.
Франсиско всмотрелся в портрет на стене, написанный им, когда Ховельянос был еще не стар, а сам он был очень молод. Плохой портрет. Если бы он теперь вздумал писать его, то постарался бы показать, что при всей пошловатой высокопарности в доне Гаспаре больше трогательного, чем смешного. Вот и сейчас он предпочитает оставаться во власти опасного врага, вместо того чтобы как можно скорее отгородиться от него Пиринеями. До сих пор он не уразумел, что, когда хочешь бороться за идею, надо прежде всего остаться в живых. И все-таки глупость Ховельяноса не внушает презрения, наоборот, Гойя чуть ли не восхищался тупым упорством, с каким дон Гаспар следовал своим нравственным правилам.
Вдруг он заметил, что Ховельянос обращается к нему.
– Теперь вам, дон Франсиско, придется заменить меня здесь, в Мадриде, – сказал он. – Нынешние властители проявляют поразительную слепоту по отношению к вашим картинам. Они не замечают, сколь велика роль ваших творений в борьбе с мракобесами и угнетателями. Вам нужно употребить во благо слепое расположение короля и его грандов. Вы не имеете права устраняться. Вы обязаны показать нашему развращенному веку его отражение в зеркале. Стоит вам пожелать – и вы станете современным Ювеналом двора и столицы.
Такая перспектива отнюдь не улыбалась Гойе. Ему очень хотелось ответить крепким словцом на витиеватые речи и бесцеремонные требования дона Гаспара. Но он вспомнил, что этот пожилой человек идет навстречу весьма сомнительному будущему, а кто сам на себя много берет, тот и от других вправе ждать многого.
– Боюсь, что вы переоцениваете воздействие моего искусства, – вежливо ответил он. – Правительству известно, как ничтожно влияние моих картин, и потому оно не принимает никаких мер. А король и гранды из чистого высокомерия допускают, чтобы я их писал такими, как они есть. Они считают, что их величия не умалит никакая истина:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168