Раздавленный страхом, Уакас распластался на земле. Когда грохот стих, он обернулся и увидел, что один из двух тополей перерезан чуть ниже середины ствола, а из расселины вьется сизый дымок. Уакас заставил себя подняться и побежать. Спотыкаясь и падая, он добрался наконец до скалы, но со всех сторон скала плавно сбегала к земле, ни навесов и выступов — укрыться негде. Хотя град иссяк, но молния словно отбросила край темного полога, затянувшего небо, и оттуда ринулись на землю новые потоки дождя.
У подножия другой скалы, круто вздымавшейся, ему почудилось что-то темное. Может, пещера? Но это была не пещера, а выбитое ветром углубление в породе размером в трехкрылую юрту. Дождь бил прямо сюда, и лишь в самой глубине оставалась сухая выбоина, в которой можно было укрыться, вжавшись в стенку. Вода, стекавшая ручьями с Уакаса, тут же намочила и это убежище.
Мокрые пряди облепили лицо, и, когда пальцы коснулись волос, он нащупал на лбу, на висках, на макушке, на затылке взбухшие, с кукурузное зерно, шишки. Небесный подарочек. Спасибо, у аллаха голова на плечах еще есть, — хоть молния в него не угодила. Но это не утешило. Его бил озноб, и прямо в грудь ударяли холодные порывы ветра. "Теперь уж свалюсь наверняка. Вот и конец", — подумал он. Он закрыл глаза и вжался в свою нору. Неведомо откуда выплыли имена святых, наверное, из тех времен, когда он пас овец.
Вновь сверкнула молния, и вслед убегающим раскатам грома понеслись по лугу ликующие крики. На соседнем склоне, почти вровень с кустарником у края лощины, вихрем носилось пятеро всадников. Уакас узнал парней своего аула, косивших сено в предгорье. Видно, ребята устроили кокпар. В руке одного — на темном коне он вырвался вперед — была зажата чья-то шапка. В той же руке он держал камчу, подняв ее высоко над головой. Парень оглянулся. Зычный вопль — и лошадь под бритоголовым, мчавшимся посреди цепи, — видно, это его была шапка, — споткнулась и кубарем покатилась вниз. Перелетев через голову коня, всадник рухнул на землю. Конец! Но парень поднялся и, отряхиваясь, приблизился к коню, который тоже уже стоял на своих четырех. Передние джигиты, придерживая поводья, повернули назад, задние и вовсе стали. Все сгрудились вокруг бритоголового, но, убедившись, что он цел и невредим, опять хлестнули коней. Быстро поправив сползшее седло, бритоголовый мигом взлетел на коня и с торжествующим криком припустил за друзьями.
Уакас долго следил за ними, пока, обогнув склон, они и вовсе не скрылись из глаз. Он покинул свое убежище. Холодный дождь бил по лицу — но он не замечал этого.
1969
НЕПРЕДВИДЕННАЯ ВСТРЕЧА
I
Набитый уставшими за день, издерганными людьми, как бочка сельдью, трамвай, в давке которого ни у кого не было даже возможности вытащить из кармана деньги, чтобы приобрести билет, и иные, стиснутые соседями, были словно подвешены в воздухе, лишь едва касаясь пола ногами, — по мере того как удалялся от центра, стал понемногу пустеть. Покрывшиеся от людского дыхания сероватым налетом инея, сделавшиеся словно вязкими, с великим трудом раскрывающиеся двустворчатые красные двери все-таки распахиваются, и на каждой остановке люди сходят целыми группами, а вновь садящихся — единицы. Сколько человек входит, сколько выходит — трамваю все равно, равномерно раскачиваясь, грохоча, точно старая телега, набитая сухим хворостом для растопки, он все тянет и тянет вперед в своем отлаженном, размеренном темпе. Однако каждый сходящий человек как бы уносит с собою частицу трамвайного тепла, и чем меньше становится людей, тем студенее делается в трамвае. Пока я стоял, то не ощущал этой закономерности со всею суровостью, но, когда сел на одно из освободившихся мест, мороз, пробравшись под одежду, обосновался там совершенно по-хозяйски, — тетю так и заломило от холода, я задрожал. Особенно холодно стало ногам. Считающиеся в Алма-Ате "зимними" чешские полуботинки сделались мне будто малы — жали ноги и леденили. Подняв воротник пальто, пристукивая ногами одна о другую, я попытался согреться, но все тщетно, теплее не становилось. Потом я заметил — многие были примерно в моем состоянии. М сидящая рядом хрупкая, еще не утратившая привлекательности, средних лет женщина в теплом пальто с лисьим воротником и в лисьей шапке — тоже. Вздернутый ее носик покраснел, пудра на щеках лежала окаменелой пылью, все лицо сжалось словно бы в горсть, посинело, губы едва шевелились. Но тем не менее, глядя доверительно снизу вверх на стоящего над нею хорошо сложенного, высокого, огромного, как верблюд-самец, мужчину, она говорила без умолку.
— Петр Иваныч, — говорила она, — Петр Иваныч!.. Письмо за письмом писали, уговорили-таки нас с Дамиром... Солнечный город... А ведь холоднее даже нашего Тамбова...
Из-за грохота трамвая одни слова были мне слышны, другие нет.
— Семь лет здесь живу, такого в Алма-Ате еще не было, Лариса Петровна, — отвечал Петр Иваныч.
— ...идцать пять — сорок градусов... — говорила Лариса Петровна. — До костей пронимает. — Но говорила она все это с приятной для слуха интонацией, голосом, полным довольства, словно хотела сказать совсем другое: "Ах, как славно, что день студеный!" Соответственно этой ее интонации и пар, вырывающийся у нее изо рта, поднимался кверху струящейся изящной ленточкой, точно из узкого носика чайника.
— Не-е... не-ет, — отвечал Петр Иваныч, и при этом пар у него изо рта валил целыми клубами. Рядом с маленькой Ларисой Петровной он был похож на окутавшийся дымом паровоз. — Не больше двадцати восьми — тридцати градусов.
— Сомневаюсь, — говорила Лариса Петровна, пытаясь переливчато засмеяться. Сморщив носик, она потянула им в себя воздух, словно хотела таким образом высказать спутнику свое расположение. Но тут же она сняла варежку, достала из сумочки носовой платок и изящным движением вытерла ноздри и рот. — Сомневаюсь, — повторила она через некоторое время.
Только что по радио я слушал сообщение синоптиков: двадцать четыре градуса. Но тем не менее для Алма-Аты — это все равно что сорок градусов для Сибири. Вмешиваться в разговор незнакомых людей — неприлично, и я промолчал, уставившись в окно, затянутое толстым слоем льда. Улицы не видно. Прямо на уровне моих глаз кто-то вытопил дыханием крохотную прогалинку, но она уже тоже подернулась ледком. Рядом с согбенной старушкой, сидящей, опершись на палку, напротив меня, нарисован морозом лик Мефистофеля, а под ним — профиль Пушкина.
Когда трамвай, качнув всех вперед, затормозил перед остановкой, я уловил, что Лариса Петровна, все так же продолжавшая свой спор об Алма-Ате и вообще Казахстане, начала уже понемножку, но уверенно брать перевес над моим старым земляком Петром Иванычем.
— В вашей Алма-Ате яблок, оказывается, нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117
У подножия другой скалы, круто вздымавшейся, ему почудилось что-то темное. Может, пещера? Но это была не пещера, а выбитое ветром углубление в породе размером в трехкрылую юрту. Дождь бил прямо сюда, и лишь в самой глубине оставалась сухая выбоина, в которой можно было укрыться, вжавшись в стенку. Вода, стекавшая ручьями с Уакаса, тут же намочила и это убежище.
Мокрые пряди облепили лицо, и, когда пальцы коснулись волос, он нащупал на лбу, на висках, на макушке, на затылке взбухшие, с кукурузное зерно, шишки. Небесный подарочек. Спасибо, у аллаха голова на плечах еще есть, — хоть молния в него не угодила. Но это не утешило. Его бил озноб, и прямо в грудь ударяли холодные порывы ветра. "Теперь уж свалюсь наверняка. Вот и конец", — подумал он. Он закрыл глаза и вжался в свою нору. Неведомо откуда выплыли имена святых, наверное, из тех времен, когда он пас овец.
Вновь сверкнула молния, и вслед убегающим раскатам грома понеслись по лугу ликующие крики. На соседнем склоне, почти вровень с кустарником у края лощины, вихрем носилось пятеро всадников. Уакас узнал парней своего аула, косивших сено в предгорье. Видно, ребята устроили кокпар. В руке одного — на темном коне он вырвался вперед — была зажата чья-то шапка. В той же руке он держал камчу, подняв ее высоко над головой. Парень оглянулся. Зычный вопль — и лошадь под бритоголовым, мчавшимся посреди цепи, — видно, это его была шапка, — споткнулась и кубарем покатилась вниз. Перелетев через голову коня, всадник рухнул на землю. Конец! Но парень поднялся и, отряхиваясь, приблизился к коню, который тоже уже стоял на своих четырех. Передние джигиты, придерживая поводья, повернули назад, задние и вовсе стали. Все сгрудились вокруг бритоголового, но, убедившись, что он цел и невредим, опять хлестнули коней. Быстро поправив сползшее седло, бритоголовый мигом взлетел на коня и с торжествующим криком припустил за друзьями.
Уакас долго следил за ними, пока, обогнув склон, они и вовсе не скрылись из глаз. Он покинул свое убежище. Холодный дождь бил по лицу — но он не замечал этого.
1969
НЕПРЕДВИДЕННАЯ ВСТРЕЧА
I
Набитый уставшими за день, издерганными людьми, как бочка сельдью, трамвай, в давке которого ни у кого не было даже возможности вытащить из кармана деньги, чтобы приобрести билет, и иные, стиснутые соседями, были словно подвешены в воздухе, лишь едва касаясь пола ногами, — по мере того как удалялся от центра, стал понемногу пустеть. Покрывшиеся от людского дыхания сероватым налетом инея, сделавшиеся словно вязкими, с великим трудом раскрывающиеся двустворчатые красные двери все-таки распахиваются, и на каждой остановке люди сходят целыми группами, а вновь садящихся — единицы. Сколько человек входит, сколько выходит — трамваю все равно, равномерно раскачиваясь, грохоча, точно старая телега, набитая сухим хворостом для растопки, он все тянет и тянет вперед в своем отлаженном, размеренном темпе. Однако каждый сходящий человек как бы уносит с собою частицу трамвайного тепла, и чем меньше становится людей, тем студенее делается в трамвае. Пока я стоял, то не ощущал этой закономерности со всею суровостью, но, когда сел на одно из освободившихся мест, мороз, пробравшись под одежду, обосновался там совершенно по-хозяйски, — тетю так и заломило от холода, я задрожал. Особенно холодно стало ногам. Считающиеся в Алма-Ате "зимними" чешские полуботинки сделались мне будто малы — жали ноги и леденили. Подняв воротник пальто, пристукивая ногами одна о другую, я попытался согреться, но все тщетно, теплее не становилось. Потом я заметил — многие были примерно в моем состоянии. М сидящая рядом хрупкая, еще не утратившая привлекательности, средних лет женщина в теплом пальто с лисьим воротником и в лисьей шапке — тоже. Вздернутый ее носик покраснел, пудра на щеках лежала окаменелой пылью, все лицо сжалось словно бы в горсть, посинело, губы едва шевелились. Но тем не менее, глядя доверительно снизу вверх на стоящего над нею хорошо сложенного, высокого, огромного, как верблюд-самец, мужчину, она говорила без умолку.
— Петр Иваныч, — говорила она, — Петр Иваныч!.. Письмо за письмом писали, уговорили-таки нас с Дамиром... Солнечный город... А ведь холоднее даже нашего Тамбова...
Из-за грохота трамвая одни слова были мне слышны, другие нет.
— Семь лет здесь живу, такого в Алма-Ате еще не было, Лариса Петровна, — отвечал Петр Иваныч.
— ...идцать пять — сорок градусов... — говорила Лариса Петровна. — До костей пронимает. — Но говорила она все это с приятной для слуха интонацией, голосом, полным довольства, словно хотела сказать совсем другое: "Ах, как славно, что день студеный!" Соответственно этой ее интонации и пар, вырывающийся у нее изо рта, поднимался кверху струящейся изящной ленточкой, точно из узкого носика чайника.
— Не-е... не-ет, — отвечал Петр Иваныч, и при этом пар у него изо рта валил целыми клубами. Рядом с маленькой Ларисой Петровной он был похож на окутавшийся дымом паровоз. — Не больше двадцати восьми — тридцати градусов.
— Сомневаюсь, — говорила Лариса Петровна, пытаясь переливчато засмеяться. Сморщив носик, она потянула им в себя воздух, словно хотела таким образом высказать спутнику свое расположение. Но тут же она сняла варежку, достала из сумочки носовой платок и изящным движением вытерла ноздри и рот. — Сомневаюсь, — повторила она через некоторое время.
Только что по радио я слушал сообщение синоптиков: двадцать четыре градуса. Но тем не менее для Алма-Аты — это все равно что сорок градусов для Сибири. Вмешиваться в разговор незнакомых людей — неприлично, и я промолчал, уставившись в окно, затянутое толстым слоем льда. Улицы не видно. Прямо на уровне моих глаз кто-то вытопил дыханием крохотную прогалинку, но она уже тоже подернулась ледком. Рядом с согбенной старушкой, сидящей, опершись на палку, напротив меня, нарисован морозом лик Мефистофеля, а под ним — профиль Пушкина.
Когда трамвай, качнув всех вперед, затормозил перед остановкой, я уловил, что Лариса Петровна, все так же продолжавшая свой спор об Алма-Ате и вообще Казахстане, начала уже понемножку, но уверенно брать перевес над моим старым земляком Петром Иванычем.
— В вашей Алма-Ате яблок, оказывается, нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117