ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И ягоды, конечно. Алеет перед носом, а никак не ухватишь. Когда хотелось ягод, они приносили и ставили перед матерью зеркало, чтобы посмотрела на себя: волосы растрепанные, глаза запухли... Если и этим не проймешь, спой ей тихонько песенку, которую она вчера вечером горланила в кустах у реки. Обычно песенку напевала голосистая Гертруда — все остальные домочадцы стеснялись похмельной матери, говорили вполголоса, точно сами были в чем-то виноваты. Вспомнив вчерашнее и ужаснувшись, мать набрасывалась на любую работу — чем больше ее, тем лучше! — и все поглядывала на Гертруду — не заслужила ли хоть капельку прощения? Намекни ей теперь, что хочется земляники или черники,— подхватит лукошко и бегом в лес, словно гонятся за ней, словно от лукошка ягод зависит благополучие всей семьи.
По возвращении ее встречала Гертруда, лукошко, прикрытое листьями папоротника, сразу оказывалось в ее цепких руках. Папоротник летел под забор, а мать, не передохнув, бросалась к визжащим от голода свиньям — Губертавичюсы должны были питаться калорийно. Гертруда мыла ягоды в нескольких водах, заливала молоком, сыпала сахар и первым делом подносила полную тарелку любимому братцу. Ягоды уже пахли не лесом, а чистыми, с аккуратно подрезанными ногтями руками Гертруды. С малых лет эти стерильные сестринские руки, ее тягучая, как резина, толстая верхняя губа застили Алоизасу все радости жизни: и свежий воздух, и чистое небо, и ясное солнце, и лесную ягоду на росистом стебельке. Взяв его на прогулку в лес --в семье говорили: идем подышать, выведи ребенка подышать! — она парализовала брата неусыпной заботой. На солнышке погреться ему не дозволялось ни в мае, ни в июне. Брел в надвинутой до бровей панамке, если стеснялся прятаться под пестрый зонтик сестры. Лишь в начале июля разрешалось ему, и то после долгих просьб, на четверть часика снять рубашку, ежедневно прибавлялось по десять минут — это называлось «принимать солнечные ванны». На прогулках Гертруда терпеливо несла корзинку с едой, доносившиеся оттуда вкусные запахи несколько примиряли с жизнью уставшего и раздраженного бездельника. Вместо того чтобы удобно устроиться на моховой кочке, с которой не так далеко до неба, Алоизас вынужден был таскать с собой складной стульчик, скрипучий и кривоногий, подаренный в свое время отцу его коллегой-учителем, обедневшим помещиком. Однако угощаться содержимым Гертрудиной корзинки Алоизас любил; сестра расстилала на травке узорчатую крахмальную скатерку.
Блинчики были вкусны и на вилку наколотые! Над этой скатертью и стульчиком до упаду смеялись окрестные мальчишки. Их Гертруда старалась избегать. Не пристало ей, гимназистке с налившейся уже грудью, драться с хулиганами. Наиболее нахальным она умела мстить особым, более подходящим для взрослого человека способом. Надев на руку материнские часики — мать их никогда не носила,— сестра обходила соседей.
— Ах, Гертуте, какой же ты стала красавицей, какая большая выросла! — любезно приветствовала ее хозяйка, разгибая спину над грядкой и потирая измазанные в земле руки, дома никто не осмеливался обращаться к ней ни Гертуте, ни Герта — только полным именем.
Гертруда приседала перед теткой в вежливом книксене и ледяным голосом излагала свою юридически обоснованную жалобу, дескать, ваш Казне или Ляонас позавчера, в двенадцать часов двадцать минут — Гертруда косилась на часики, словно они показывали то же время,— забросал сына учителя господина Губертавичюса прошлогодними желудями. Взгляд на часики окончательно убеждает тетку в истинности обвинения — ведь не когда-то там, а ровно в двенадцать часов двадцать минут! Утерев рукавом губы, она ловит руку Гертруды, чтобы поцеловать, а вечером ее муженек, рабочий лесопилки, всыплет этому Ляонасу или Казису березовой каши по первое число, так что парень долго не забудет, каково мешать учительскому сыночку со слабыми легкими пользоваться достижением цивилизации — складным стульчиком. По словам отца, у всех Губертавичюсов были слабые легкие, за исключением, конечно, матери и Гертруды, которую, как невесело шутил отец, не одолеть даже марсианским микробам. Бабушку и одну из сестер отца чахотка загнала в могилу еще молодыми, одного из братьев — уже в зрелом возрасте. И сам отец долгие годы выхаркивал палочки Коха, и младший брат Алоизаса Таутвидас чах от них. Алоизаса хворь не брала, хотя все предсказывали ему туберкулез и потому относились как к больному. Спасла его Гертруда, ее чувство долга, знание правил гигиены, спасла, однако затянула небо его детства и юности серой холстиной. И без того отвратительная холстина эта вдобавок воняла серой. Чахотка и чесотка объединились н сознании Алоизаса в одно целое. Правда, чесотка свалилась на них позднее, уже в годы немецкой оккупации. Вероятно, запах серы и запятнанные мазью простыни сумели победить не только чесотку, но и следы туберкулеза. Воспоминания были неприятно пугающими, и очухавшийся Алоизас удивился, как далеко увело его чернильное пятно на пальце. Не к добру такие экскурсы, не к добру. Будешь отвлекаться, вовек не закончишь книгу, там-тарарам, тарарам-там-там!
Бросив перо, Алоизас тянется к карандашам. Не заточены!
И куда Лионгина запропастилась? Давно пора быть дома. Ее забота — чинить карандаши, при нужде электропробки ремонтировать, гвозди вбивать. Женился на зябкой и скромнейшей тихоне, а гляди, сколько в ней талантов открылось! Ты и сам не последняя бездарь. Вот! Алоизас утыкается в скелет начатого кроссворда. Позавчера срисовывал из журнала. А ну-ка! С такими карандашами серьезным делом не займешься! Черная клетка — белая клетка — черная — белая — черная — черная — черная — белая — белая... Грифель, хрустнув, ломается. Алоизас вытаскивает из деревянного стакана новый карандаш, долго скребет бритвенным лезвием. Даже вспотел, пока соскоблил с сердцевины деревянную рубашку. Острие грифеля копьем вонзается в хрупкое пестрое сооружение: черная — белая — белая — черная... Нарастающий гул, вой, светлые квадратики перемежаются чернотой — как будто троллейбус на ночной улице — вот что такое эти заштрихованные грифелем клеточки. А белые — ливень, жуткая пустота, расцветшие на асфальте цветы безнадежности. Черная — чудом обитаемая планета, радостный гомон возвращающихся домой, белая — твое нескончаемое ожидание, ее осторожные, смываемые дождем следы. Черная — белая. Снова белая? Разрослись до неба ядовитые цветы, факелы редких троллейбусов окатывают брызгами их колючие стебли. Темно-зеленые страшилища не умещаются на асфальте, ползут к домам. Вот они уже тянутся к окнам, требуя, чтобы их впустили, вот пробравшаяся в комнату острая ветка колет его в грудь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174