— Ты что, издеваешься? — Алоизас вскидывает голову, выставляет подбородок, недовольно отстранившись и встав с кресла, чтобы быть от нее подальше.— Ну, что так смотришь?
— Соскучилась по тебе.
Сказала же.
— Ты... соскучилась? — У него путаются мысли, дрожат губы. Пятится к столу, непроизвольно теребит стопку бумаг. Пустые, унылые листы...
Вот он — единственный близкий человек. Ведь матери больше не будет. Снова сел, закинув ногу на ногу, покачивает. На губах кривая усмешка. Ляпнет сейчас что-нибудь злобно хриплым, старчески скрипучим голосом. Старый! Он — старый? Ему же только тридцать восемь. И Лионгина отводит взгляд, чтобы не видеть в расстегнутом воротнике уголка белой кожи, который тоже его старит. Такому я нужна больше, чем идолу, чем мнимому божеству. Откуда взять силы... для окончательного примирения с подлостью, для последней капитуляции?
...Лионгина торопливо отхлебывала горячий кофе, посматривая по сторонам. К ней подсела крупная, грудастая девица, отодвинула ее сумочку, помешала в своей чашке ее ложечкой.
— Я — Алмоне И,, студентка вашего Алоизаса. Я ему нравлюсь, но между нами, поверьте, ничего не было. Слово! Не так, как с другими преподавателями! — выпалила она, не обращая внимания, как примет ее исповедь насторожившаяся, подозрительно уставившаяся на нее женщина. Девушка гордилась знакомством с уважаемым преподавателем, а отныне — и с его бледной, симпатичной женушкой.— У вас очень красивая шапочка, сами вязали, Лионгина? — И имя знала! С крутых плеч Алмоне И. свисал растянутый свитер, бахрома длинного шерстяного шарфа достигла колен. Казалось, вся ее пухлость — из шерсти, а вместо глаз вдавлены темные пуговки.— Ой, какая вы тоненькая, одни косточки, не мерзнете зимой? Хотите, свяжу вам салатный шарфик к шапочке, у меня есть похожая шерсть — задаром! Зря отказываетесь, вам так пошло бы, Лионгина!.. Заболталась, у меня тренировка.— Алмоне выдернула из-под стола, раскачала тяжелую, набитую спортивным снаряжением сумку, но и не думала убегать.— Ой, чуть не забыла — видите, какая безголовая? Передайте Алоизасу,— она уже который раз называла преподавателя по имени, не замечая, как дергаются брови его жены,— пусть поостережется, крысы с кафедры и деканата что-то замышляют против него! И все из-за меня, из-за меня! — Алмоне стукнула себя кулаком по плечу, заспанность ее глаз рассекли искры раскаяния и злобы.— Всему институту разболтала, дура, какой Алоизас клевый,— не мелочась, поставил четверку! Аудроне И. и Алдона И. все, как у простушки, выспросили, все подробности, когда, как, да что Алоизас говорил, да что я говорила. Разве от подруг утаишь, ведь нас всех троих погнал! Я им от души, а они, ведьмы, на кафедру «с фактами». Я им и раковину показала, откуда мне было знать, что девки донесут? Алоизас уступил мне ее за четвертную. Не успела порадоваться, на кафедру вызывают, потом в деканат. Сам П. допрашивал — завкафедрой. Человеку в глаза, гадина, не смотрит, а яму роет. Склонял признаться, что, мол, переспала я с вашим, а он за это мне четверку поставил. Скажу честно: захоти он — не отказала бы, но Алоизас не такой, как другие, как сам П. Тот, когда приезжает проверять, как мы работаем в колхозе, не упустит момента... Я — нет и нет, П. сменил пластинку, дескать, двадцать пять рублей за раковину — взятка, раковина, дескать, и пятерки не стоит, кодекс академической чести, дескать, запрещает преподавателям что-либо покупать у студентов или продавать им. Как они ничего не берут у студентов, тоже знаем: если отец твой на шиферном работает, устрой им шифер, если в автоинспекции — права, если...
Зачем, говорит, понадобилась тебе раковина? Ты что, маленький ребенок, дошкольница? П. бесился, и я взбесилась, потрепали они мне нервы, заревела, тогда отпустили, заставив письменно засвидетельствовать, как я получила четверку без опроса. Надо бы им наврать, всем надо было пыль в глаза пустить — два часа, дескать, экзаменовал! — но я уже успела разболтать. Раковина, зачем мне, спортсменке, раковина? Суну к уху, и плещется теплое синее море, шумят пальмы, в воде странные птицы и рыбы с красивыми плавниками ныряют, и я сама ныряю между ними... Ого, ну и заговорилась! — Алмоне намотала вокруг шеи длинный шарф, бросилась к дверям, снова подбежала.— Расскажите Алоизасу, я не решилась больше домой лезть — еще подстережет кто-нибудь, пустит сплетню, что я с ним... Зачем им мое свидетельство — вы не знаете? Ведь я написала правду — пожалел он меня... Группу все равно у Алоизаса отняли, зачем же эта бумажка?
— Спасибо, Алмоне,— растрогалась Лионгина. Чужие люди жертвуют собою ради Алоизаса, кто как умеет, а я? — Списибо, Алмоне.
Крупное лицо Гертруды прямо-таки засветилось, когда пришли брат с женой. Невидимые пальцы стирают с глаз стеклянную оболочку. Немного позже, когда она обвыкнется с радостью, что Алоизас тут, под ее крышей, среди ее мебели и вещей, к которым прикасались ее руки и дыхание, ее тяжелые мысли и безмолвные мечты, стекло снова затянет светлые круглые глаза, чтобы спрятать смятение и страх,— ведь счастье скоро кончится, это знают и она, и они, кончится, как все, что не рассчитано и не взвешено! — но еще продолжается миг, когда не думается о том, что будет. Гвоздика Алоизаса, конечно не им купленная, этой женщиной, вознамерившейся навсегда остаться девочкой,— не приставай сейчас к ней, не расспрашивай, дай плоду созреть и упасть! — триумфально устанавливается в хрустальную вазу. Сверкают извлеченные на свет божий серебро, хрусталь, сервизные тарелки, с кресел сняты серые полотняные чехлы, в комнате приятно пахнет новизной, как в мебельном магазине.
— Ой, сгорит мой окорок!
Гертруда бросается в кухню, на груди постукивает ожерелье — крупный, музейный янтарь. Слишком проницательным взглядом или неосторожным словом можно нарушить миролюбивую приподнятость встречи — ведь они пришли сражаться с ней, хотя она желает им добра, свет своих глаз отдала бы, чтобы воссияла постепенно угасающая звезда Алоизаса.
— Не помочь ли вам?
Лионгина только словами следует за хозяйкой, помощью Гертруде не угодишь — церемония заранее отрепетирована: и услужливое предложение, и великодушный отказ, сопровождаемый взмахом большой белой ладони. Газовая плита Гертруды прекрасно отрегулирована, время точно рассчитано, орудия, чтобы вытащить мясо, и поднос сверкают, как в операционной,— что тут делать постороннему? Разве что подскочить и шепнуть в большое ухо: акция по заточению матери уже начата, заказаны нужные бумаги, в том числе и фиктивные.
— Обойдусь на кухне и сама.
Смотри, дорогая, чтобы Алоизас не скучал. Предложи ему что-нибудь выпить!
Это большая милость — дорогая и разрешение похозяйничать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174