Встанет у изголовья теплой громадой и раздавит своей невероятной добротой. Это будет отмщением за вину — не ее, чью-то, а может, ничью, но тлевшую в ней с первых проблесков сознания, отмщением за неудовлетворенность куском, кроваткой и порывистыми, болезненными, как щипки, ласками матери. Всем своим существом, еще не познавшим себя, она молча искала то, чего не теряла, втайне веря, что где-то, скорее всего в каком-нибудь человеке, живет часть ее — не такая зябкая, не такая убогая,— придет время, эта часть воссоединится с ней — слишком огромная и щедрая, чтобы заключать в себе коварство. Ей казалось, что коварство это пронизывает лишь ее самое, непонятным образом заключено в ней. И еще маленькой девчушкой мечтала она исчезнуть, вдохнув запах добра, исчезнуть, пока зло не разрослось в ней, пока коварство не стало чудовищным. Она мечтала исчезнуть внезапно и навсегда, пусть и не понимала еще, чем ночной мрак и холод отличаются от мрака и холода небытия. Отец, прости меня, отец! Не надо было тебе вытаскивать Ледышку из кроватки! Это я превратила твою жизнь в незаживающую рану!.. Перед глазами возникло отцовское лицо, и Лионгине стало теплее среди остывающих серых валунов.
Как бывает в горах, как не раз бывало уже у их подножия, внезапно навалилась темнота. Навалилась бесшумно, без малейшего шороха, залила взгорки и впадины, россыпи валунов и отдельные их осколки, которые можно пнуть ногой. Волна мрака дробила горы, так стоило ли удивляться, что, как червяка, раздавила она Лионгину.
Лионгина корчилась и скулила, уже забыв, что хотела умереть. Долина внизу превратилась в гигантскую, налитую до краев чернильницу. В монолит базальта, еще чернее и страшнее, чем сами горы. В огромное надгробие чему-то, что теперь навеки будет отнято у нее и похоронено. Алоизас! Добрый мой Алоизас! Она звала Алоизаса, чтобы пришел и вытащил из безжалостных жерновов, превращающих все — даже надежду! — в черную муку. Не сердись, пожалуйста, Алоизас! Знаю, тебя сердит, что не люблю я Гертруду. Боюсь ее и уважаю, очень боюсь и очень уважаю. На вокзале не успела раскрыть над ней зонтик не по своей вине — заклинило спицы. Но я постараюсь — полюблю ее, как сестру, как старшую сестру, которой у меня не было. Нет, нет, Гертруда была тебе матерью, отныне и я буду любить ее, как мать, которой у меня тоже не было... Только приди, спаси меня, Алоизас! Лионгина стонала, винясь за свое — мало сказать, легкомысленное и необдуманное! — бегство в горы. Отныне — пусть только спасет! — она будет следовать за Алоизасом верной собачкой, превратится в его постоянную тень. На горы и смотреть не станет, будто их вовсе не существует, зальет в памяти их манящий мираж черной тушью... Слышишь ли меня, Алоизас, умный мой Алоизас? Я достаточно жестоко наказана — за непослушание, за гордыню. Старуха со страшным лицом предупреждала меня. Чуть не утонула, тебя не послушавшись! Лучше уж в реке бы... Как холодно! Ее стала бить дрожь. Мрачно и холодно, будто дохнуло зимой. Испугавшись еще больше, Лионгина клялась быть послушной и теперь и впредь, если, разумеется, увидит завтрашний день. Алоизас, слышишь ли ты меня, Алоизас?
Она дрожала, измученная болью, темнотой, холодом и своей исповедью. Холодная испарина покрыла лоб, пока ждала отзвука, какого-нибудь знака, что услышана. Ей казалось, что протекли не минуты — часы. Бормотала имя Алоизаса все глуше, уже не доверяя ему. Словно заранее сомневаясь в успехе, пыталась зажигать мокрые спички на ветру и дожде. В этой суровой пустыне, где изредка стрелял, трескаясь, камень, имя мужа не звучало и не придавало храбрости. Нет, не годится здесь Алоизас, ни его черные очки на прямом носу, ни длинные бледные пальцы, которые, обо всем в мире позабыв — даже о молодой жене, ха-ха! — шуршат мертвыми страницами, отыскивая соответствия между — как он там сказал, господи? — между духовным самовыражением индивида и эгоцентрическими силами. Силами? Только бы не обмочиться со страха — вот где подвиг! А то найдут потом мертвую в луже... Стыда не оберешься, Алоизас, если не успеешь спасти жену! И тут, в темноте и холоде — бр, вся окоченела! — настойчиво билось в мозгу другое имя, оно сверлило Лионгине виски, разрывало рот для крика. Рафаэл! Храбрый, гордый Рафа-эл! Ведь из-за тебя бросилась в горы — в разинутую пасть ящера. Спаси меня, Рафаэл, хотя и не стою я твоей Лоры. Послушной, терпеливой Лоры... Клянусь, стану такой же, только не отдавай меня вечному холоду и мраку! Я еще не жила — под лучами заходящего солнца увидела свое микроскопическое сердечко. Ведь горы — твой дом, Рафаэл!
Лионгина закусила губу, чтобы не выкрикнуть его имя,— это же позор, страшный стыд — звать не своего мужа! — но в приглушенных стонах звучало: Рафаэл!
Не в силах выдержать больше ни мгновения, она во всю мочь заорала: Ра-фа-эл! Голову осыпало осколками эха, но Лионгина улыбнулась.
Волна мрака вздрогнула от ее крика. Заколыхалась и отодвинулась черная стена. В темно-синем бархате неба возник силуэт гор — караван верблюдов, бредущий и бредущий без отдыха! — а в гигантской чернильнице долины стали жиже густые чернила. Там, глубоко-глубоко внизу, замерцала светлая морось, будто кто-то рассыпал горсть желтого песочка.
Ожило и подножие горы. Словно птицы, сбиваясь в стаю и снова рассыпаясь, заметались там фонари. Птицы кричали человечьими голосами, лаяли собаками, но она, Лионгина, уже не слышала этого. Потеряв сознание, инстинктивно вцепилась она в выступающую из крутого склона глыбу, чтобы не свалиться туда, где уже никто не найдет.
— Я хочу умереть... умереть...
Боль между ребер вытолкнула Лионгину из сна не сна, забытья не забытья. Она увидела оклеенные обоями стены, заваленное одеждой кресло, отражающие свет лампочки стекла темных очков — снова эти очки! — и опять, охваченная жуткой немотой, погрузилась в кошмар. Ползла, проваливаясь, поднималась и снова ползла. Звезды нависли, как сливы на ветках, но она никак не могла дотянуться до них. Хотя бы одну подержать на ладони! Вспыхнув, они удалялись от нее, чтобы потом вновь опуститься над головой, маня холодным блеском. Теперь она поняла, почему убежала в горы, не позаботившись о подходящей обуви,— к звездам! Грудь палило жаром, спина стыла от ледяного холода. Сельский фельдшер поставил диагноз: сотрясение мозга, и еще подозревает он воспаление легких. Алоизас, застывший у стола, волновался все больше. Оторвал тяжелое тело от кресла, с трудом переставляя налитые свинцом ноги, словно это не она, а он весь день карабкался по каменным кручам. Который уже раз подходил к Лионгине. От нее несло отвратительной вонью чачи, которой хозяйка натерла ее вздрагивающее тело. Лионгина кричала от боли, когда ее мяли жилистые руки женщины в черном платочке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174
Как бывает в горах, как не раз бывало уже у их подножия, внезапно навалилась темнота. Навалилась бесшумно, без малейшего шороха, залила взгорки и впадины, россыпи валунов и отдельные их осколки, которые можно пнуть ногой. Волна мрака дробила горы, так стоило ли удивляться, что, как червяка, раздавила она Лионгину.
Лионгина корчилась и скулила, уже забыв, что хотела умереть. Долина внизу превратилась в гигантскую, налитую до краев чернильницу. В монолит базальта, еще чернее и страшнее, чем сами горы. В огромное надгробие чему-то, что теперь навеки будет отнято у нее и похоронено. Алоизас! Добрый мой Алоизас! Она звала Алоизаса, чтобы пришел и вытащил из безжалостных жерновов, превращающих все — даже надежду! — в черную муку. Не сердись, пожалуйста, Алоизас! Знаю, тебя сердит, что не люблю я Гертруду. Боюсь ее и уважаю, очень боюсь и очень уважаю. На вокзале не успела раскрыть над ней зонтик не по своей вине — заклинило спицы. Но я постараюсь — полюблю ее, как сестру, как старшую сестру, которой у меня не было. Нет, нет, Гертруда была тебе матерью, отныне и я буду любить ее, как мать, которой у меня тоже не было... Только приди, спаси меня, Алоизас! Лионгина стонала, винясь за свое — мало сказать, легкомысленное и необдуманное! — бегство в горы. Отныне — пусть только спасет! — она будет следовать за Алоизасом верной собачкой, превратится в его постоянную тень. На горы и смотреть не станет, будто их вовсе не существует, зальет в памяти их манящий мираж черной тушью... Слышишь ли меня, Алоизас, умный мой Алоизас? Я достаточно жестоко наказана — за непослушание, за гордыню. Старуха со страшным лицом предупреждала меня. Чуть не утонула, тебя не послушавшись! Лучше уж в реке бы... Как холодно! Ее стала бить дрожь. Мрачно и холодно, будто дохнуло зимой. Испугавшись еще больше, Лионгина клялась быть послушной и теперь и впредь, если, разумеется, увидит завтрашний день. Алоизас, слышишь ли ты меня, Алоизас?
Она дрожала, измученная болью, темнотой, холодом и своей исповедью. Холодная испарина покрыла лоб, пока ждала отзвука, какого-нибудь знака, что услышана. Ей казалось, что протекли не минуты — часы. Бормотала имя Алоизаса все глуше, уже не доверяя ему. Словно заранее сомневаясь в успехе, пыталась зажигать мокрые спички на ветру и дожде. В этой суровой пустыне, где изредка стрелял, трескаясь, камень, имя мужа не звучало и не придавало храбрости. Нет, не годится здесь Алоизас, ни его черные очки на прямом носу, ни длинные бледные пальцы, которые, обо всем в мире позабыв — даже о молодой жене, ха-ха! — шуршат мертвыми страницами, отыскивая соответствия между — как он там сказал, господи? — между духовным самовыражением индивида и эгоцентрическими силами. Силами? Только бы не обмочиться со страха — вот где подвиг! А то найдут потом мертвую в луже... Стыда не оберешься, Алоизас, если не успеешь спасти жену! И тут, в темноте и холоде — бр, вся окоченела! — настойчиво билось в мозгу другое имя, оно сверлило Лионгине виски, разрывало рот для крика. Рафаэл! Храбрый, гордый Рафа-эл! Ведь из-за тебя бросилась в горы — в разинутую пасть ящера. Спаси меня, Рафаэл, хотя и не стою я твоей Лоры. Послушной, терпеливой Лоры... Клянусь, стану такой же, только не отдавай меня вечному холоду и мраку! Я еще не жила — под лучами заходящего солнца увидела свое микроскопическое сердечко. Ведь горы — твой дом, Рафаэл!
Лионгина закусила губу, чтобы не выкрикнуть его имя,— это же позор, страшный стыд — звать не своего мужа! — но в приглушенных стонах звучало: Рафаэл!
Не в силах выдержать больше ни мгновения, она во всю мочь заорала: Ра-фа-эл! Голову осыпало осколками эха, но Лионгина улыбнулась.
Волна мрака вздрогнула от ее крика. Заколыхалась и отодвинулась черная стена. В темно-синем бархате неба возник силуэт гор — караван верблюдов, бредущий и бредущий без отдыха! — а в гигантской чернильнице долины стали жиже густые чернила. Там, глубоко-глубоко внизу, замерцала светлая морось, будто кто-то рассыпал горсть желтого песочка.
Ожило и подножие горы. Словно птицы, сбиваясь в стаю и снова рассыпаясь, заметались там фонари. Птицы кричали человечьими голосами, лаяли собаками, но она, Лионгина, уже не слышала этого. Потеряв сознание, инстинктивно вцепилась она в выступающую из крутого склона глыбу, чтобы не свалиться туда, где уже никто не найдет.
— Я хочу умереть... умереть...
Боль между ребер вытолкнула Лионгину из сна не сна, забытья не забытья. Она увидела оклеенные обоями стены, заваленное одеждой кресло, отражающие свет лампочки стекла темных очков — снова эти очки! — и опять, охваченная жуткой немотой, погрузилась в кошмар. Ползла, проваливаясь, поднималась и снова ползла. Звезды нависли, как сливы на ветках, но она никак не могла дотянуться до них. Хотя бы одну подержать на ладони! Вспыхнув, они удалялись от нее, чтобы потом вновь опуститься над головой, маня холодным блеском. Теперь она поняла, почему убежала в горы, не позаботившись о подходящей обуви,— к звездам! Грудь палило жаром, спина стыла от ледяного холода. Сельский фельдшер поставил диагноз: сотрясение мозга, и еще подозревает он воспаление легких. Алоизас, застывший у стола, волновался все больше. Оторвал тяжелое тело от кресла, с трудом переставляя налитые свинцом ноги, словно это не она, а он весь день карабкался по каменным кручам. Который уже раз подходил к Лионгине. От нее несло отвратительной вонью чачи, которой хозяйка натерла ее вздрагивающее тело. Лионгина кричала от боли, когда ее мяли жилистые руки женщины в черном платочке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174