у подневольного молодой век не долог.
Хинд снял шапку, подставив солнцу черные волосы, и затем снова ее надел. Она не сидела на голове. То ли волосы у него стали гуще, то ли голова распухла от забот.
Он принес из риги топор, бросил небрежно в дровни.
Когда дровни, оставляя следы полозьев на снегу, выехали за ворота и Лалль на косогоре затрусила рысцой, Хинду почему-то стало жаль ее, жаль, что это уже совсем не тот стригунок, который прошлой весной так бил копытами, что изгородь тряслась, забрался в заснеженное поле, увяз там по брюхо, себя не жалел, только бы избавиться от обжигающего позора ярма. Теперь это была спокойная тихая лошадка, вполне пригодная, чтобы возить из лесу хворост.
Спустившись вниз, к паленогорскому болоту, на то место, где Яак объявил, что не боится его, Хинд подумал, вот и Лалль на своем лошадином языке сейчас скажет ему то же самое.
Но этого не случилось.
Там, в глубине леса, виднеется отцовская угольная печь.
Давно погасшая, стоит она под снегом — обычный снежный бугор, да и тот становится все меньше, а скоро от него останется одно воспоминание.
И тут Хинд понял, что с ним происходит, что его мучило всю зиму — во время рубки дров, трепки льна, долгой дорогой в Нарву с обозом со спиртным. Не лучше, не справедливее ли было бы, если бы и он умер от сыпного тифа? Жизнь казалась постылой, не приносила радости, была пуста, как хутор после смерти родных и близких. Он чувствовал себя одиноким, одиноким деревом, без поддержки и опоры. Таким же, как то трухлявое, замшелое дерево в поместном лесу, которое он срубил вслед за другими его собратьями.
Возле кучи хвороста Хинд остановился, слез с дровней, закинул вожжи на спину Лалль, вынул топор да так и остался стоять. Потрогал лоб, отступил назад, чтобы присесть на дровни, топор выскользнул у него из рук. Так, не шевелясь, он просидел довольно долго. Постепенно приступ слабости прошел.
Затем воткнул топор в старый пень и пошел вытаскивать из-под толстого слоя снега еловые лапы и складывать их на дровни.
«Я будто прозяб, — подумал он. — Жизнь мне не в радость».
Он тоскливо посмотрел на Лалль. На лбу у нее не было сияющей звездочки, но и она с любопытством насторожила уши и уставилась на него долгим задумчивым взглядом, словно прикидывала своим умишком, какую судьбу готовит ей хозяин.
— Да, не в радость мне жизнь, — повторил Хинд громко, яростно.
Лалль вздрогнула.
ПОРТНОЙ
Хинд не бросал слов на ветер. Однажды вьюжным вечером Яак, возвращаясь с мызы, где он возил дрова, заехал, как ему было велено, в корчму за портным Пакком. В Паленую Гору они приехали затемно. Пока батрак разворачивал лошадь в заметенном дворе, портной — хлоп — и спрыгнул с дровней в снег, в руках вместо трости аршин, под мышкой
узелок с инструментом и швейными принадлежностями.
— Чего попусту время тратить, скорей в избу греться! — крикнул он и подался, фыркая и топая, в сени.— Ставьте клецки на огонь, швец на пороге! — загремел он в темноте, громко высморкался и постучал линейкой в низкую квадратную дверь риги.
Хинд как раз топил печь. Заслышав незнакомый голос, он смущенно вышел навстречу мастеру, неуверенно протянул руку, запачканную смолой,— поздороваться и помочь переступить порог,— однако Пакк отвел руку хозяина, словно докучливую, мелькающую перед глазами ветку, и зашумел:
— Пусти, я сам, меня покуда свои ноги держат. Я еще молодой, помоложе тебя буду. Можем на свету, при лучине, поглядеть!
Портной торопливо забрался на порог и, оступившись, упал с него вниз, будто в яму провалился. Ошеломленный, он неуклюже поднялся, придирчиво осмотрелся вокруг, затопал ногами, стряхивая с шубы снег.
— Прямо уж и не знаю, устою на этом месте иль еще куда-то провалюсь! — громко рассуждал он. При свете очага были видны его коричневые испорченные зубы.— Ишь как пол-то у вас прохудился, скоро до самой земли протрется.
Серые глаза Мооритса пытливо рассматривали этого чужого человека. Робко, застенчиво выглядывал он из своего темного угла, на лице полное замешательство.
Тулупник был невысокого роста, с резкими, выступающими скулами, зато подбородок его был скошен и туп, глаза ясные и насмешливые. Он носил домотканую одежду цвета ольховой коры. Выпятив грудь, он решительно уселся рядом с Хиндом на скамью, подле печки, и, опершись ладонями о колени, тотчас распорядился принести овчину, которую ему предстояло кроить.
Пока Хинд ходил за шкурами, портной оценивающим взглядом прошелся по избе, однако ничего не сказал, только нетерпеливо похлопал ладонями о коленки. И тут он заметил выглядывающего из полумрака мальчика, который думал о том, что этот коричневый человек принес с собой в избу чужой запах.
Портной словно прочитал мысли паренька и, по своему обыкновению, громко, бесцеремонно спросил:
— Чего вынюхиваешь из своего угла? Поди сюда, поговорим как мужчина с мужчиной. Сколько тебе лет, а? Месяц молодой? Да только я тебя моложе буду. Как звать-то?
— Мооритс,— робко отозвался мальчишка.
Лучина, воткнутая в щель каменки, зачадила. Портной потер слезящиеся от дыма глаза и отодвинулся подальше.
— Тоже мне имя,— разочарованно протянул он.— Куда красивее имя Юри, меня зовут Юри. Ну что, закон божий знаешь наизусть?
Взгляд Мооритса, словно в ожидании подсказки, скользнул по стене, полу, прялке, стоявшей в изголовье кровати ключницы. Этот чужой человек лез к нему в душу, будто хотел навести в ней порядок, лез, как козел в чужой огород, лез, несмотря на кнут пастуха, делая вид, что не замечает его.
— Вроде,— ответил Мооритс.
— «Вроде»,— передразнил его портной.— Так только слабаки говорят. Отвечай прямо, как оно есть, не терплю врунов. Всю жизнь от себя отрывал, а людям давал, всех выручал, как мог, шубы и прочую одежду шил, вишь, все пальцы исколоты, все с себя снимал и другому отдавал, ежели в том нужда была. Хорошему-то человеку ничего не жалко, а только где его возьмешь, хорошего-то человека, мало их на свете осталось, я всего троих и видал на своем веку, не знаю, доведется ли еще увидать. Один был деревенский придурок, потому и не делал никому зла. Из-за этого убогого слепца не видать бы мне своей шубы, да только мызник его раньше из ружья пристрелил, чтоб не маячил на дороге, лошадей его не пужал. А мне своей шубы не жаль, я раздаривал направо и налево...— Он помолчал немного, сплюнул презрительно на пол и, уставившись в угол, где сидел понурый Мооритс, позвал уже совсем иным тоном: — Мооритс, поди сюда!
Сирота нерешительно вышел на свет, падающий от лучины. Портной оглядел его с ног до головы, потрепал по плечу, пощупал руки, словно лошадиный барышник, только что зубы не посмотрел.
— Чего это ты такой худой и хлипкий?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Хинд снял шапку, подставив солнцу черные волосы, и затем снова ее надел. Она не сидела на голове. То ли волосы у него стали гуще, то ли голова распухла от забот.
Он принес из риги топор, бросил небрежно в дровни.
Когда дровни, оставляя следы полозьев на снегу, выехали за ворота и Лалль на косогоре затрусила рысцой, Хинду почему-то стало жаль ее, жаль, что это уже совсем не тот стригунок, который прошлой весной так бил копытами, что изгородь тряслась, забрался в заснеженное поле, увяз там по брюхо, себя не жалел, только бы избавиться от обжигающего позора ярма. Теперь это была спокойная тихая лошадка, вполне пригодная, чтобы возить из лесу хворост.
Спустившись вниз, к паленогорскому болоту, на то место, где Яак объявил, что не боится его, Хинд подумал, вот и Лалль на своем лошадином языке сейчас скажет ему то же самое.
Но этого не случилось.
Там, в глубине леса, виднеется отцовская угольная печь.
Давно погасшая, стоит она под снегом — обычный снежный бугор, да и тот становится все меньше, а скоро от него останется одно воспоминание.
И тут Хинд понял, что с ним происходит, что его мучило всю зиму — во время рубки дров, трепки льна, долгой дорогой в Нарву с обозом со спиртным. Не лучше, не справедливее ли было бы, если бы и он умер от сыпного тифа? Жизнь казалась постылой, не приносила радости, была пуста, как хутор после смерти родных и близких. Он чувствовал себя одиноким, одиноким деревом, без поддержки и опоры. Таким же, как то трухлявое, замшелое дерево в поместном лесу, которое он срубил вслед за другими его собратьями.
Возле кучи хвороста Хинд остановился, слез с дровней, закинул вожжи на спину Лалль, вынул топор да так и остался стоять. Потрогал лоб, отступил назад, чтобы присесть на дровни, топор выскользнул у него из рук. Так, не шевелясь, он просидел довольно долго. Постепенно приступ слабости прошел.
Затем воткнул топор в старый пень и пошел вытаскивать из-под толстого слоя снега еловые лапы и складывать их на дровни.
«Я будто прозяб, — подумал он. — Жизнь мне не в радость».
Он тоскливо посмотрел на Лалль. На лбу у нее не было сияющей звездочки, но и она с любопытством насторожила уши и уставилась на него долгим задумчивым взглядом, словно прикидывала своим умишком, какую судьбу готовит ей хозяин.
— Да, не в радость мне жизнь, — повторил Хинд громко, яростно.
Лалль вздрогнула.
ПОРТНОЙ
Хинд не бросал слов на ветер. Однажды вьюжным вечером Яак, возвращаясь с мызы, где он возил дрова, заехал, как ему было велено, в корчму за портным Пакком. В Паленую Гору они приехали затемно. Пока батрак разворачивал лошадь в заметенном дворе, портной — хлоп — и спрыгнул с дровней в снег, в руках вместо трости аршин, под мышкой
узелок с инструментом и швейными принадлежностями.
— Чего попусту время тратить, скорей в избу греться! — крикнул он и подался, фыркая и топая, в сени.— Ставьте клецки на огонь, швец на пороге! — загремел он в темноте, громко высморкался и постучал линейкой в низкую квадратную дверь риги.
Хинд как раз топил печь. Заслышав незнакомый голос, он смущенно вышел навстречу мастеру, неуверенно протянул руку, запачканную смолой,— поздороваться и помочь переступить порог,— однако Пакк отвел руку хозяина, словно докучливую, мелькающую перед глазами ветку, и зашумел:
— Пусти, я сам, меня покуда свои ноги держат. Я еще молодой, помоложе тебя буду. Можем на свету, при лучине, поглядеть!
Портной торопливо забрался на порог и, оступившись, упал с него вниз, будто в яму провалился. Ошеломленный, он неуклюже поднялся, придирчиво осмотрелся вокруг, затопал ногами, стряхивая с шубы снег.
— Прямо уж и не знаю, устою на этом месте иль еще куда-то провалюсь! — громко рассуждал он. При свете очага были видны его коричневые испорченные зубы.— Ишь как пол-то у вас прохудился, скоро до самой земли протрется.
Серые глаза Мооритса пытливо рассматривали этого чужого человека. Робко, застенчиво выглядывал он из своего темного угла, на лице полное замешательство.
Тулупник был невысокого роста, с резкими, выступающими скулами, зато подбородок его был скошен и туп, глаза ясные и насмешливые. Он носил домотканую одежду цвета ольховой коры. Выпятив грудь, он решительно уселся рядом с Хиндом на скамью, подле печки, и, опершись ладонями о колени, тотчас распорядился принести овчину, которую ему предстояло кроить.
Пока Хинд ходил за шкурами, портной оценивающим взглядом прошелся по избе, однако ничего не сказал, только нетерпеливо похлопал ладонями о коленки. И тут он заметил выглядывающего из полумрака мальчика, который думал о том, что этот коричневый человек принес с собой в избу чужой запах.
Портной словно прочитал мысли паренька и, по своему обыкновению, громко, бесцеремонно спросил:
— Чего вынюхиваешь из своего угла? Поди сюда, поговорим как мужчина с мужчиной. Сколько тебе лет, а? Месяц молодой? Да только я тебя моложе буду. Как звать-то?
— Мооритс,— робко отозвался мальчишка.
Лучина, воткнутая в щель каменки, зачадила. Портной потер слезящиеся от дыма глаза и отодвинулся подальше.
— Тоже мне имя,— разочарованно протянул он.— Куда красивее имя Юри, меня зовут Юри. Ну что, закон божий знаешь наизусть?
Взгляд Мооритса, словно в ожидании подсказки, скользнул по стене, полу, прялке, стоявшей в изголовье кровати ключницы. Этот чужой человек лез к нему в душу, будто хотел навести в ней порядок, лез, как козел в чужой огород, лез, несмотря на кнут пастуха, делая вид, что не замечает его.
— Вроде,— ответил Мооритс.
— «Вроде»,— передразнил его портной.— Так только слабаки говорят. Отвечай прямо, как оно есть, не терплю врунов. Всю жизнь от себя отрывал, а людям давал, всех выручал, как мог, шубы и прочую одежду шил, вишь, все пальцы исколоты, все с себя снимал и другому отдавал, ежели в том нужда была. Хорошему-то человеку ничего не жалко, а только где его возьмешь, хорошего-то человека, мало их на свете осталось, я всего троих и видал на своем веку, не знаю, доведется ли еще увидать. Один был деревенский придурок, потому и не делал никому зла. Из-за этого убогого слепца не видать бы мне своей шубы, да только мызник его раньше из ружья пристрелил, чтоб не маячил на дороге, лошадей его не пужал. А мне своей шубы не жаль, я раздаривал направо и налево...— Он помолчал немного, сплюнул презрительно на пол и, уставившись в угол, где сидел понурый Мооритс, позвал уже совсем иным тоном: — Мооритс, поди сюда!
Сирота нерешительно вышел на свет, падающий от лучины. Портной оглядел его с ног до головы, потрепал по плечу, пощупал руки, словно лошадиный барышник, только что зубы не посмотрел.
— Чего это ты такой худой и хлипкий?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35