После того что произошло поздней осенью, когда смерть проредила семью, хуторяне ушли глубоко в себя. Да, семья совсем усохла. Из Раудсеппов только он один и остался. Да еще Паабу, которая так и не стала Раудсепп,— брат Юхан успел умереть раньше, батрак Яак Эли и люди из Алатаре, вот и все трудовое воинство.
Во дворе стрельнул на морозе столб, внизу застрекотал запечный сверчок. Хинд тяжело, так что заскрипели жерди, повернулся на другой бок, закутался хорошенько в шубу.
У смерти никого не отпросишь обратно. Ни отца, ни мать, ни брата. Ни даже лошадь. Про работу и хутор он старался не думать, считал, что, если иных мыслей в голове
не держать, работа согнет его, как складной нож. Он тосковал по теплой сумеречной риге с ее рассказами и призраками. В душе он все еще оставался ребенком и, видно, останется им до последнего дыхания. Он посмотрел в темноту и тихо вздохнул:
Ох мы, бедненькие детки, батюшкины, матушкины...
Наладится ли жизнь, сможет ли он поднять хутор, устоять под ярмом барщины? Спасут ли Паленую Гору картошка и лен?
Надеяться-то ему хотелось, да только он не смел.
Забраться бы наверх! На самую вершину Паленой Горы, оттуда далеко видно, так далеко, что линия горизонта теряется в голубой дымке, видны окрестные хутора, леса и поля. И кровопийца-мыза, если хорошенько вглядеться. Оттуда видны и воля, и неволя, и многое другое, если смотреть умеешь. Бывало, летним воскресным днем, во время проповеди, он поднимался на вершину горы, ложился под деревьями и слушал говор леса, смотрел на облака. Как отец иногда. Там он был свободен, там его никто не подгонял, там правил дух земли. Вдали от хутора, забот и даже от самой жизни, потому что голос деревьев доносился из совсем иного, лучшего и чистого мира.
Во дворе снова стрельнул столб.
А дела обстояли так, что у Хинда осталось полторы лошади и весна была на носу. Во сне Лаук казалась живой, на самом-то деле ее шкура сохла в мякиннике на гнетах.
И он никак не мог этого забыть, убедить себя, что этого не было, это, как шило в мешке, торчало в каждом его сне.
Неожиданно раздался громкий звук, это икнул Яак, спавший внизу у стенки риги.
С тех пор между Хиндом и батраком легла тень лошади. Огромная тень, от глиняного пола до самой крыши.
У тени хребет не переломится ни под каким деревом, не то что у живой кобылы, теперь ее отсюда не выгнать, она останется здесь в придачу к старым теням и призракам, станет своего рода достоянием хутора. Угасшие глаза Лаук будут смотреть сквозь лишения и нищету. Животное будет жить в последующих поколениях ярче, чем умерший человек.
И тут же тень торопливо исчезла в дверях, словно боясь куда-то опоздать, перелетела через конюшню, заснеженный жертвенник и летнюю кухню.
Так же тень придавила Хинда под шубой, унесла из памяти шумящие деревья на высоком гребне Паленой Горы, даже дрова винокуренного завода, заготовленные лишь наполовину.
У тени была огромная власть.
Утром солнце милостиво осветило заснеженные холмы и лощины. Земля покрылась ослепительно белым ковром, он спрятал под собой все черное, лживое, злое, словно и не было в этом мире недорода, мора, вероотступничества.
Соломинки перед хлевом вобрали в себя тепло и оттаяли, потемнела и тропинка, утоптанная зимой.
Ночные призраки развеялись. Чудесная погода подняла настроение; к тому же Хинд был еще молод. Если бы старший брат остался в живых, то ему выпало бы идти в рекруты.
Он распахнул ворота гумна. Солнечные лучи проникли в ригу, позолотили реющую в воздухе пыль, поиграли на стене, решете, граблях, Хинд смотрел на танец пылинок, солнце разморило его, в ушах поднялся гул. Что это? Шум леса, неумолчный голос волн времени, стук крови или голос надежды? Голова закружилась, перед глазами замельтешили разноцветные круги. Чем дольше он смотрел на пляшущую пыль, тем нереальнее казалось решето на стене, грабли да и он сам. На солнце не одна вещь становилась сомнительной.
Он ухватился за перекладину ворот и навалился на нее всей грудью, чтобы не упасть. Створа качалась на петлях. Возникло искушение оттолкнуться ногами, повиснуть на перекладине и прокатиться.
Отец этого терпеть не мог.
Но если уж солнце так приятно и успокаивающе пригревает спину, если хутор вымер и связь поколений оборвалась, то ничего больше не остается, как покачиваться на скрипящей двери и смотреть на пляшущую в пустом гумне пыль.
Хинд приподнялся на цыпочки, оттолкнулся, и петли скрипнули. Это были первые железные петли в Паленой Горе, сделанные отцом. И рига тоже построена отцом, когда он был еще совсем молодым, бревна он обтесал на Кузнечном Острове, вот это, самое толстое, с причудливым сучком, занявшее место целых двух бревен, было взято с болотины на самом дальнем краю Кузнечного Острова. Отец рубил его целый день, на этом месте с добрый десяток лет торчал пень.
Он прижался лбом к перекладине. Дерево иссохло, потрескалось, и голос его давным-давно угас, оно было мертвое. Да и довелось ли кому-нибудь услышать его при жизни? Теперь лишь мороз разговаривал с ним студеной ночью.
Старая рига стояла на склоне холма чуть ниже теперешней. Она сгорела. Искра из печи попала в овес, снопами сложенный на колосниках; сильный осенний ветер разметал кровельную солому по стерне, часть забросил даже на край покоса, в куртину.
Гумно, глиняный пол, решето таили в себе нечто священное — ведь здесь незримо присутствовали предки. Их лица потускнели, имена забылись, и все-таки память о них не померкла, по-прежнему была дорога, подобно весеннему солнцу. Одно за другим исчезали поколения, на смену приходили другие, заново отстраивались на куче пепла, словно желая проверить, не вырастет ли Паленая Гора до облаков? Этого все же не случилось, почему-то всегда вмешивался огонь и всякий раз очищал хутор и склоны холма от старых, а порой и совсем новых построек, из-за чего память простиралась только до последнего пожара, где прошлое обрывалось, как истлевшая бечева. С каждой новой ригой начиналась новая эпоха, ожидание случайностей. По новым домам Паленой Горы было видно, как жизнь, погребаемая случайностями, переходит в воспоминания.
Порой Хинду становилось жаль, что в Паленой Горе не осталось ничего от прежней жизни, словно до них и не жил никто, а ведь отец рассказывал, что их род обитал здесь еще до Северной войны, во времена шведов, когда крестьянина запрещалось бить, а если все-таки били, можно было сходить за море, в Стокгольм, и пожаловаться самому королю; а оттуда не возвращались несолоно хлебавши — об этом знал и отец, и дед, когда, бывало, сидя на высоком пороге избы, он раскуривал трубку и рассказывал о тех временах, медленно, степенно, благоговейно.
Ржавые дверные петли скрипнули.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35