туловище вытянуто, как у деревянной лошадки.
Лаук и была отныне деревянной лошадью, отныне и на веки веков.
Хинд почувствовал, как внутри у него что-то оборвалось. Стеклянным взглядом смотрел он на ель и на лошадь. Голова у нее странно вывернулась, губа отвисла, одна передняя нога согнулась крючком, вторая вытянулась вперед, будто Лаук стучалась в загробный мир.
— Хребет переломило,— тихо пробормотал Яак.
У обоих в ушах все еще отдавался неестественный визг кобылы. Он чудился в стуке топора, в шелесте ветвей, когда они обрубали сучья и сволакивали их с дохлой лошади. Они боялись в этом себе признаться, избегали смотреть друг на друга.
Оба думали об одном и том же.
Вот она лежит — бесполезная, никому не нужная скотина, шерсть свалялась, мышцы напряглись, будто она собирается еще возить сено, камни, дрова и бочки спирта на мызу — по бездорожью, в голод и холод, в худое время, когда волки осмелели, люди ожесточились, а мыза одичала.
Еще осенью, после того как сыпной тиф собрал в Паленой Горе обильную жатву, Хинд отвозил на Лаук покойников на погост, теперь, значит, один из похоронщиков сам протянул ноги, лежит с гаснущей во лбу звездочкой. Хинд перевел взгляд с батрака и лошади на темный, угрюмый лес, откуда потянуло ветром, и по его щеке покатилась горькая слеза. Он разом почувствовал себя таким одиноким
и заброшенным, как никогда раньше. Вдобавок ко всему вспомнил, как дубасил бедную Лаук тем летом, когда возил камни на мочило, телега еще застряла в мшанике на краю болота.
Яак рассупонил лошадь, похлопал ее по загривку.
— Теперь, Лаук, из тебя понашьют много постол. Много постол и сапог.
— Я те покажу постолы и сапоги! — завопил Хинд; вскипев от ярости, он подскочил к батраку и толкнул его изо всех сил, так что тот грохнулся навзничь.
Яак скорее удивленно, чем зло посмотрел на хозяина, стряхнул с тулупа снег и стал распрягать лошадь, снял гужи, дугу и стянул через голову хомут.
Хинд провел рукой по лбу, где натужно, причиняя боль, билась жилка, пошарил за пазухой, вытащил нож и потрогал ногтем лезвие. Не больно-то оно было острое. Подумал немного, сунул его обратно в ножны и спокойно, будто и не было недавнего приступа гнева, сказал батраку:
— Подсоби-ка лошадь на бок перевернуть, буду шкуру снимать.
Околевшая кобыла оказалась тяжелее, чем они думали.
— У ней будто корни в земле,— предположил батрак.
— А ну как есть?
— Дерево она, что ли? — подивился Яак.
Они очистили от веток две елки и перевернули лошадь на бок. На вздутом от холодной воды и скудного корма животе шерсть была светлее и чище, левая передняя нога скрючена, как и прежде, правая, словно предупреждая о чем-то, вскинулась вверх.
Хинд послал батрака домой за мерином, а сам снова вытащил нож и принялся осматривать труп.
Закаркал ворон... Совсем близко.
Он еще никогда не свежевал лошадь, не приходилось видеть, как это делается. Теперь надо справиться с этим самому. Одно дело снимать шкуру с ягненка, другое — с лошади. Может, пойти спросить у кого? Но пока он ходит, в лесу стемнеет. Тогда ему придется сторожить Лаук всю ночь, чтобы вороны, волки или голодные деревенские псы ее не растерзали. Или свежевать при тусклом свете фонаря, на ощупь.
— С живота начинать или с загривка?
— О том, хозяин, ты должен знать сам! — раздался вдруг хриплый угрюмый голос.
У парня нож дрогнул в руке.
Изумленный, он огляделся вокруг, однако никого не увидел. Только ворон, почуяв добычу, кружился над ним.
Неужто он разговаривал сам с собой?
Он осторожно надрезал кожу на вытянутой ноге кобылы.
Ворон каркал зло, требовательно.
Главное, шкуру не испортить. От напряжения на лбу у него выступил пот. Бережно, отжимая тушу кулаком, отделял он тонкую шкуру. Сбросил тулуп, закатал рукава.
— Убирайся отсюда, не заступай дорогу! — услышал он снова скрипучий угрюмый голос.
Вздрогнув, Хинд огляделся вокруг и опять никого не увидел. Уж не бредит ли он в жару — какие-то голоса мерещатся,— уж не тиф ли у него? Что это значит? Кто его дразнит? Уже второй раз!
Он вскочил, вскипев от негодования. В отчаянье потряс кулаком, в котором держал нож, и крикнул во всю мочь, повернувшись к темной стене леса:
— Я никому дорогу не заступаю!
И прислушался.
Тишина.
Лишь где-то вдали щебетали синицы.
Но когда Хинд, освежевав полтуши, задумался, как ему перевернуть скотину на другой бок — одному-то не справиться,— снова услышал знакомый сиплый голос. На этот раз он был гораздо враждебнее, когда, неизвестно откуда, пригрозил:
— Убери дровни с дороги, не то хрястну тебя поленом по голове!
Тут верхом на мерине прискакал Яак.
Хинд сказал ему:
— Откати-ка дровни в сторону да впряги лошадь!
— Уж больно крепко они засели...— пожаловался батрак и нехотя поднял со снега лесину.
Но дровни приподнимать не понадобилось. Они легко сдвинулись с места. И никакого камня или пня под ними не было видно.
Парни не верили своим глазам.
— Надо же, так крепко сидели, будто прибитые. Ну и чудеса! — удивлялся Яак.
Хинд ничего не ответил, по спине у него пробежал холодок.
Они принялись переворачивать кобылу на другой бок.
ТЕНЬ ЛОШАДИ
Ночью, лежа на колосниках, Хинд видел во сне Лаук. Кобыла сидела на задних ногах, как собака, на краю мочила, где ей досталось горяченьких от хозяина, и перебирала в воздухе мисочками копыт. На этот раз обе ноги были вытянуты — во сне она оставалась живой. Казалось, будто лошадь хочет что-то ему сказать, да вот слова с губ не сходят, она их и так и этак складывает, жалобно смотрит на хозяина, а проку никакого. Только сучит ногами и звездочка сияет во лбу. Кобыла не могла говорить, а ему нечего было ей сказать. Так они долго смотрели друг на друга. В каком-то щемяще-грустном ожидании.
Хинд проснулся с тяжелым сердцем. Сразу вспомнилось, что лошади нет: и этот друг канул в вечность. Его останки брошены в помещичьем ельнике на съеденье хищным птицам, волкам и голодным псам. Наяву он не так жалел околевшую скотину.
Он мучительно пытался стряхнуть с себя навалившуюся тоску.
Вспомнился далекий зимний день. Когда он, мальчишка, с нетерпением ждал отца, который еще до петухов отправился на ярмарку с мешком угля на задке телеги. Вьюжило, было довольно холодно. После обеда, когда начало смеркаться, они с братом то и дело бегали босиком по сугробам к хлеву и выглядывали оттуда на дорогу. И как бы там ни сердилась мать, это было здорово — мчаться взапуски с Юханом к хлеву и оттуда обратно, к теплой печке, укрывающей от серой вьюги, от голода и холода земной юдоли. Хотя ничего особенного в том вечере не было. Вьюга, ожидание и старая знакомая — рига. Но родители и брат были тогда живы, и в Паленой Горе он был не один.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Лаук и была отныне деревянной лошадью, отныне и на веки веков.
Хинд почувствовал, как внутри у него что-то оборвалось. Стеклянным взглядом смотрел он на ель и на лошадь. Голова у нее странно вывернулась, губа отвисла, одна передняя нога согнулась крючком, вторая вытянулась вперед, будто Лаук стучалась в загробный мир.
— Хребет переломило,— тихо пробормотал Яак.
У обоих в ушах все еще отдавался неестественный визг кобылы. Он чудился в стуке топора, в шелесте ветвей, когда они обрубали сучья и сволакивали их с дохлой лошади. Они боялись в этом себе признаться, избегали смотреть друг на друга.
Оба думали об одном и том же.
Вот она лежит — бесполезная, никому не нужная скотина, шерсть свалялась, мышцы напряглись, будто она собирается еще возить сено, камни, дрова и бочки спирта на мызу — по бездорожью, в голод и холод, в худое время, когда волки осмелели, люди ожесточились, а мыза одичала.
Еще осенью, после того как сыпной тиф собрал в Паленой Горе обильную жатву, Хинд отвозил на Лаук покойников на погост, теперь, значит, один из похоронщиков сам протянул ноги, лежит с гаснущей во лбу звездочкой. Хинд перевел взгляд с батрака и лошади на темный, угрюмый лес, откуда потянуло ветром, и по его щеке покатилась горькая слеза. Он разом почувствовал себя таким одиноким
и заброшенным, как никогда раньше. Вдобавок ко всему вспомнил, как дубасил бедную Лаук тем летом, когда возил камни на мочило, телега еще застряла в мшанике на краю болота.
Яак рассупонил лошадь, похлопал ее по загривку.
— Теперь, Лаук, из тебя понашьют много постол. Много постол и сапог.
— Я те покажу постолы и сапоги! — завопил Хинд; вскипев от ярости, он подскочил к батраку и толкнул его изо всех сил, так что тот грохнулся навзничь.
Яак скорее удивленно, чем зло посмотрел на хозяина, стряхнул с тулупа снег и стал распрягать лошадь, снял гужи, дугу и стянул через голову хомут.
Хинд провел рукой по лбу, где натужно, причиняя боль, билась жилка, пошарил за пазухой, вытащил нож и потрогал ногтем лезвие. Не больно-то оно было острое. Подумал немного, сунул его обратно в ножны и спокойно, будто и не было недавнего приступа гнева, сказал батраку:
— Подсоби-ка лошадь на бок перевернуть, буду шкуру снимать.
Околевшая кобыла оказалась тяжелее, чем они думали.
— У ней будто корни в земле,— предположил батрак.
— А ну как есть?
— Дерево она, что ли? — подивился Яак.
Они очистили от веток две елки и перевернули лошадь на бок. На вздутом от холодной воды и скудного корма животе шерсть была светлее и чище, левая передняя нога скрючена, как и прежде, правая, словно предупреждая о чем-то, вскинулась вверх.
Хинд послал батрака домой за мерином, а сам снова вытащил нож и принялся осматривать труп.
Закаркал ворон... Совсем близко.
Он еще никогда не свежевал лошадь, не приходилось видеть, как это делается. Теперь надо справиться с этим самому. Одно дело снимать шкуру с ягненка, другое — с лошади. Может, пойти спросить у кого? Но пока он ходит, в лесу стемнеет. Тогда ему придется сторожить Лаук всю ночь, чтобы вороны, волки или голодные деревенские псы ее не растерзали. Или свежевать при тусклом свете фонаря, на ощупь.
— С живота начинать или с загривка?
— О том, хозяин, ты должен знать сам! — раздался вдруг хриплый угрюмый голос.
У парня нож дрогнул в руке.
Изумленный, он огляделся вокруг, однако никого не увидел. Только ворон, почуяв добычу, кружился над ним.
Неужто он разговаривал сам с собой?
Он осторожно надрезал кожу на вытянутой ноге кобылы.
Ворон каркал зло, требовательно.
Главное, шкуру не испортить. От напряжения на лбу у него выступил пот. Бережно, отжимая тушу кулаком, отделял он тонкую шкуру. Сбросил тулуп, закатал рукава.
— Убирайся отсюда, не заступай дорогу! — услышал он снова скрипучий угрюмый голос.
Вздрогнув, Хинд огляделся вокруг и опять никого не увидел. Уж не бредит ли он в жару — какие-то голоса мерещатся,— уж не тиф ли у него? Что это значит? Кто его дразнит? Уже второй раз!
Он вскочил, вскипев от негодования. В отчаянье потряс кулаком, в котором держал нож, и крикнул во всю мочь, повернувшись к темной стене леса:
— Я никому дорогу не заступаю!
И прислушался.
Тишина.
Лишь где-то вдали щебетали синицы.
Но когда Хинд, освежевав полтуши, задумался, как ему перевернуть скотину на другой бок — одному-то не справиться,— снова услышал знакомый сиплый голос. На этот раз он был гораздо враждебнее, когда, неизвестно откуда, пригрозил:
— Убери дровни с дороги, не то хрястну тебя поленом по голове!
Тут верхом на мерине прискакал Яак.
Хинд сказал ему:
— Откати-ка дровни в сторону да впряги лошадь!
— Уж больно крепко они засели...— пожаловался батрак и нехотя поднял со снега лесину.
Но дровни приподнимать не понадобилось. Они легко сдвинулись с места. И никакого камня или пня под ними не было видно.
Парни не верили своим глазам.
— Надо же, так крепко сидели, будто прибитые. Ну и чудеса! — удивлялся Яак.
Хинд ничего не ответил, по спине у него пробежал холодок.
Они принялись переворачивать кобылу на другой бок.
ТЕНЬ ЛОШАДИ
Ночью, лежа на колосниках, Хинд видел во сне Лаук. Кобыла сидела на задних ногах, как собака, на краю мочила, где ей досталось горяченьких от хозяина, и перебирала в воздухе мисочками копыт. На этот раз обе ноги были вытянуты — во сне она оставалась живой. Казалось, будто лошадь хочет что-то ему сказать, да вот слова с губ не сходят, она их и так и этак складывает, жалобно смотрит на хозяина, а проку никакого. Только сучит ногами и звездочка сияет во лбу. Кобыла не могла говорить, а ему нечего было ей сказать. Так они долго смотрели друг на друга. В каком-то щемяще-грустном ожидании.
Хинд проснулся с тяжелым сердцем. Сразу вспомнилось, что лошади нет: и этот друг канул в вечность. Его останки брошены в помещичьем ельнике на съеденье хищным птицам, волкам и голодным псам. Наяву он не так жалел околевшую скотину.
Он мучительно пытался стряхнуть с себя навалившуюся тоску.
Вспомнился далекий зимний день. Когда он, мальчишка, с нетерпением ждал отца, который еще до петухов отправился на ярмарку с мешком угля на задке телеги. Вьюжило, было довольно холодно. После обеда, когда начало смеркаться, они с братом то и дело бегали босиком по сугробам к хлеву и выглядывали оттуда на дорогу. И как бы там ни сердилась мать, это было здорово — мчаться взапуски с Юханом к хлеву и оттуда обратно, к теплой печке, укрывающей от серой вьюги, от голода и холода земной юдоли. Хотя ничего особенного в том вечере не было. Вьюга, ожидание и старая знакомая — рига. Но родители и брат были тогда живы, и в Паленой Горе он был не один.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35