— Некуда мне больше идти,— слезно убивался он.— Вот пойду в лес да и останусь под елкой.
— Как это некуда идти? — спросила Паабу дрогнувшим голосом, почуяв неладное.
— Второй день моя хозяйка меня не кормит, теперь и со двора прогнала, говорит, у них своих ртов хватает...— объяснил паренек, всхлипывая.
— Не плачь, я тебя покормлю,— утешала его Паабу.— Скоро и хлеб поспеет.
Она поставила на стол холодную пареную репу, села напротив Мооритса и стала глядеть, как он ест. Ей вспомнились ее собственные сестры и братья, как цыплята, попискивавшие около стола.
— Вот вернется хозяин, мы его попросим, чтобы он тебя в Паленой Горе оставил,— сказала ключница.
Во взгляде мальчика сверкнула искра надежды.
На этот раз Хинд был веселее обычного, зародившаяся в корчме радость не успела развеяться. В риге от жаркой печки и спелого хлеба было тепло и уютно. Паабу отрезала от ковриги хрустящую корочку, которую Хинд особенно любил. Хоть это и был хлеб с мякиной пополам, а все ж таки хлеб, к тому же горячий и свежий.
Так сидели они и посасывали корочки, Мооритс и Хинд по одну сторону, Паабу напротив; вид у хозяина был такой добрый и приветливый, что ключница заговорила о сироте.
— Так, так,— не сразу протянул Хинд и замолчал.
Молчал долго. Понуро сидел и смотрел отсутствующим
взглядом куда-то вдаль и думал.
Ох мы, бедненькие детки, батюшкины, матушкины...—
вертелось у него в голове. После чего подступила горечь, горькая как желчь. Нищета озлобляла, неудачи приводили в ярость, от людской злобы стыла кровь. Мыраский хозяин ни за что ни про что велел наказать Мярта, а хозяйка выбросила из дома сироту.
Всюду, куда ни погляди, одни судьи: Эверт, Сиймон, лейгеский Биллем — и тот заместитель судьи. Паленая Гора прямо-таки окружена вершителями правосудия.
Хоть бы кто-нибудь из них сказал, как жить, что делать. На это нечего было и надеяться.
«Среди этих людей я будто в тисках»,— подумал он, а вслух сказал:
— Скоро весна, на хуторе понадобится пастух. Кто бы в нем ни хозяйничал.— И, взглянув на Мооритса, сирого и бездомного, добавил: — Оставайся у нас.
КОБЫЛКУ ОБЪЕЗЖАЮТ
Из одного дня вырастал день другой, снег таял на глазах, из-под стрехи сбегали струйки талой воды, редкое солнце выглядывало из-за туч, от риги падала тень и разворачивала свое серое полотно в сторону Мыраского хутора. Вдали нести хаемым водопадом гудела весна — в лесах, заснеженных болотах, в небе, которое по нескольку раз на дню меняло свою окраску, сбивая с толку зверей и птиц.
На крыше хлева с теневой стороны еще лежали широкие пятна снега, которые с каждым днем сужались, обнажая замшелую крышу.
Хинд по гулкой дорожке шел через двор.
Весеннее солнце одурманивало людей, обессиливало скот; в занавоженном хлеву покорно стояли коровы и, понурив головы, пережевывали воспоминания прошедшего лета.
Хозяин к ним даже не заглянул. Он боялся коровьих глаз, овечьих морд, угрюмой телки и даже полуслепых кур на насесте. Как они там в потемках вздрагивали, когда открывалась дверь; как они, жалобно мыча и блея, смотрели на входящего, словно на спасителя,— кормильца и поильца.
Тень от хлева ложилась на дверь конюшни; Хинд остановился и прислушался. Сначала не было слышно ни звука, будто в конюшне нет ни души. Он потихоньку нажал навертыш двери. Никаких признаков жизни. Хинд вздрогнул: а что, если и остальные лошади перекочевали на небесное пастбище!
И тут он услышал тихое фырканье, это Лалль прочищала от пыли ноздри.
Хинд отворил скрипящую дверь и залез на кучу навоза.
Лалль и мерин топтались рядом по левую руку; в южном конце конюшни, там, где прежде стояла покойная Лаук, зияла пустота. В добрые времена эта конюшня была полна лошадей, отец рассказывал, что за несколько лет до рождения Хинда в Паленой Горе было целых пять коней, одного держали в гумне, это был ладный жеребчик: осенью на отаве неподалеку от Мыра его загрызли волки. Правда, отец, услышав тревожное ржание жеребенка, бросился его спасать, но волки успели зарезать стригунка и, напуганные шумом и криками, затрусили к лесу, один еще оглянулся на опушке, неуклюже вытянув морду: дескать, пропала добыча.
А теперь в Паленой Горе осталось две лошади: одна немощная от старости, другая слабая по молодости. Впереди весенние работы и барщина: три дня в неделю пешие, три — конные. А какой у него тяглый скот?! Лошадь без пойла что человек после тяжкого недуга, ноги не ходят, заплетаются; у кого и в самом деле сил нет, тому не поможет ни прут, ни кнут.
Лалль вытянула шею, чтобы хозяин почесал ее за ухом. Хинд похлопал ее по крупу, провел пальцем по шее, где у нее был затейливый завиток; до чего же худа и костлява его лошадка, ребра, как слеги, проступают наружу. Он вывел ее из стойла, подвел к сбруйнице, снял недоуздок и надел уздечку. Лошадь мотала головой, тянулась к руке Хинда, обнюхивая ремень, уздечка вызывала тревогу, от нее исходил рабский дух. Но сопротивляться было уже поздно — узда наброшена на голову. Недовольно храпя, Лалль вышла на белый свет, удивленно огляделась вокруг: чирикали воробьи, запах снега и прелой соломы ударял в ноздри. Кобылка стояла перед конюшней, навострив уши. За скотным двором виднелось поле, за ним постройки Отсаского хутора, и снова поле, которое обрамляла по-вехеннему голубая стена леса,— если бы только Лалль умела смотреть. Кобылка, белые носочки, которой сейчас предстояло влезть в хомут.
Хинд завел Лалль в оглобли и начал надевать ей хомут. Та снова задергала головой, однако, стоило хомуту оказаться на шее, кобылка разом угомонилась. Рано, до времени пришлось привыкать ей к ярму. Но когда хозяин стал засупонивать хомут, она еще раз попыталась показать свой норов, прижала уши и хватанула губами, будто хотела укусить. Сердитого окрика Хинда достало, чтобы снова ее усмирить.
Хинд отвязал поводок, прицепил вожжи и опустился в дровни на колени. Можно трогать. В прошлом году, примерно в это же время, они с отцом запрягли ее впервые. На земле еще лежал толстый слой пушистого снега, когда они хитростью надели ей хомут. Упрямо растопырив ноги, Лалль уперлась — и ни с места, словно к земле приросла. Мангу пришлось взяться за кнут. Удары подстегнули лошадь. С пронзительным визгом, вскинув голову, дрожа всем телом, нажимая на одну оглоблю, она рванула за ворота, шибанув дровнями об столб, и понеслась с шумом в поле, в глубокий снег, увязла там по брюхо, забарахталась, забрыкалась, только оглобли и дровни трещали, но так и не освободилась, почуяла неладное, невозможность изменить судьбу, которая настигла ее средь ясного дня, когда чирикали воробьи и раздавались грубые голоса мужиков. Норова хватило ненадолго, с такими силенками не взбунтуешься, на дыбы не встанешь;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35