Я замечаю, что и в спокойном состоянии его верхняя губа справа слегка вздернута, словно высокомерное подергиванье в конце концов навечно застыло на его лице.
Караман, мне думается, жалеет, что наговорил лишнего, и у него должно быть, имеются причины не желать дальнейших разглагольствований Блаватского. Но Блаватский, я чувствую, не собирается молчать. Сперва пораженный тем, что этот секретный агент позволяет себе публично так откровенничать, я спрашиваю себя, нет ли в его чрезмерной болтливости некоего расчета. И у меня не остается в этом сомнений, когда Блаватский продолжает своим монотонным голосом, придавая комичную наивность своему взгляду:
– Поверьте, Караман, я не имею никакого отношения к ЦРУ. Меня интересуют только наркотики. И мне в высшей степени наплевать на все ваши басни про нефтяные скважины и продажу оружия, а также на реальное или воображаемое влияние, которое вы имеете на ВПМ.
Караман вздрагивает, бросает быстрый и тревожный взгляд на других пассажиров и цедит, не разжимая губ:
– Во всяком случае, благодарю вас за такую рекламу.
Блаватский смеется. Его смех вроде бы добродушен, но таит в себе ликование, не сулящее, я уверен, ничего хорошего. С лицом, окаменевшим от усилий сдержаться, Караман опять углубляется в «Монд». Инцидент исчерпан – или по крайней мере таковым кажется.
И в наступившем снова молчании возвращается Христопулос. Предваряемый своими желтыми туфлями и сопровождаемый своим особым запахом, он вновь занимает место между индусом и Пако. Он отсутствовал так долго, что у меня шевелится подозрение, не подслушал ли он, спрятавшись за занавеской туристического класса, весь разговор Блаватского с Караманом или хотя бы часть их разговора.
На борту этого самолета меня ничто уже больше не может удивить. Разве Блаватский только что не признался, что он тоже слышал – может быть, таким же способом, может быть, с помощью какого-нибудь более хитроумного устройства, – как несколькими минутами раньше Христопулос предостерегал Карамана на его, Блаватского, счет?
Бортпроводница возвращается из кухонного отсека и садится с края в левом полукружии; сложив на коленях руки, она сидит неподвижно, с отрешенным видом, ни на кого не глядя. Мне приходит в голову странная мысль. У меня возникает впечатление – вы, возможно, уже догадались, что мне свойственна некоторая склонность к мистицизму, – впечатление, что бортпроводница подавлена каким-то необычайно важным неприятным открытием – например, исчезновением Бога.
Предвижу возражение, которое могут мне высказать по этому поводу. Мне скажут, что утратить Бога, когда он живет в твоей душе, так же трудно, как обрести его, когда у тебя его нет. Я с этим согласен.
Позволительно ли мне, однако, сказать здесь о тех мерах предосторожности, которые я принимаю, чтобы его сохранить? Я считаю, что поскольку религиозное чувство – это акт веры, то вера, которая не требует доказательств, достойна похвал. Здесь угадывается лукавая рука ангела. Ибо, как только появляется сомнение, оно заранее подозрительно. Кроме того, оно очень тягостно для человека и, как говорят англичане, «себя не окупает». Ничего не выигрывая, сомневающийся все теряет – во всяком случае, все то, чем я особенно дорожу: Бога наших предков, мироздание, в котором имеется какой-то смысл, и потусторонний мир, несущий утешение.
Еще одно слово по этому поводу. Нисколько не ставя себя в пример, я бы хотел сказать, каким путем я достигаю душевного мира. Я разделил свою душу переборками и в самый тесный, самый темный и самый сырой уголок упрятал свои сомнения. Стоит одному из них осмелеть и приподнять голову, как я тут же безжалостно заталкиваю его обратно.
Теперь, глядя на бортпроводницу и видя ее отчаяние, я чувствую, как меня охватывает страстный порыв. Мне хочется вскочить с места, обнять ее, защитить.
Говоря откровенно, я сам удивляюсь тому, что в моем возрасте и с моей внешностью я ощущаю себя таким молодым. Но – от этого никуда не уйти – стюардесса завораживает меня. И, отбросив всякую сдержанность, я смотрю на нее, ослепленный, преисполненный желания, нежности и, разумеется, жалости при виде охватившей ее смертельной тревоги. Она уже не в пилотке, ее чудесные волосы лежат на голове золотой каской, открывая тонкую шею и придавая, на мой взгляд, особую прелесть чертам ее лица. А ее зелено-голубые глаза теперь, когда они погрустнели, кажутся мне еще прекраснее. Я гляжу на нее и не могу наглядеться досыта. Если бы мой взор был наделен властью обладания, она стала бы уже моей женой. Ибо, само собой разумеется, у меня по отношению к ней намерения самые честные, даже если мои шансы завоевать ее благосклонность ничтожно малы.
Через несколько минут я не выдерживаю. Я жажду любого, пусть самого малого, контакта с бортпроводницей. Я говорю:
– Мадемуазель, не будете ли вы любезны принести мне стакан воды?
– Конечно, мистер Серджиус, – отвечает она. (Я с радостью отмечаю, что здесь по фамилии она обращается только ко мне.)
Она грациозно встает и направляется в кухонный отсек. Я провожаю ее глазами. Наслаждение, которое мне дарит это миниатюрное человеческое существо самим фактом своего передвижения по салону, ни с чем не сравнимо.
Она возвращается с полным стаканом воды, поставленным на поднос. Поднос явно не нужен, поскольку девушка все равно придерживает стакан другою рукой, но, должно быть, пользоваться подносом предписывают бортпроводницам правила полетов, и применительно к ней это маленькое проявление служебного долга меня почему-то умиляет.
– Вот, мистер Серджиус, – говорит она, стоя между Блаватским и мной, и, наклоняясь ко мне, обволакивает меня своим свежим и чистым девическим запахом.
Я беру стакан, и, видя, что она уже собирается вернуться назад, охваченный паникой при одной только мысли, что она так быстро уйдет, я отваживаюсь на неслыханную вольность: протягиваю руку и удерживаю бортпроводницу.
– Подождите, прошу вас, – говорю я торопливо. – Вы сразу и заберете стакан.
Она улыбается, она ждет, она не делает никаких попыток высвободиться, и, пока я – честно говоря, в полном смущении, – пью, я краем глаза гляжу удивленно на ее крошечную ручку, зажатую в моей волосатой лапе. Бортпроводница стоит к Блаватскому спиной, зато Мюрзек, увидев мой жест, презрительно фыркает в нос, а мой сосед слева Караман, не прекращая чтения «Монда», приподнимает чуть выше обычного уголок рта. Я внезапно понимаю, что он мне антипатичен, этот Караман, с его безукоризненной прической и физиономией доброжелательного монарха.
Однако не могу же я целую вечность сосать стакан воды, даже если мне совсем не хочется пить, как не могу бесконечно держать пустой стакан, когда рядом его терпеливо ждет бортпроводница, чей печальный лик напоминает ангела с картины Леонардо да Винчи «Благовещение».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Караман, мне думается, жалеет, что наговорил лишнего, и у него должно быть, имеются причины не желать дальнейших разглагольствований Блаватского. Но Блаватский, я чувствую, не собирается молчать. Сперва пораженный тем, что этот секретный агент позволяет себе публично так откровенничать, я спрашиваю себя, нет ли в его чрезмерной болтливости некоего расчета. И у меня не остается в этом сомнений, когда Блаватский продолжает своим монотонным голосом, придавая комичную наивность своему взгляду:
– Поверьте, Караман, я не имею никакого отношения к ЦРУ. Меня интересуют только наркотики. И мне в высшей степени наплевать на все ваши басни про нефтяные скважины и продажу оружия, а также на реальное или воображаемое влияние, которое вы имеете на ВПМ.
Караман вздрагивает, бросает быстрый и тревожный взгляд на других пассажиров и цедит, не разжимая губ:
– Во всяком случае, благодарю вас за такую рекламу.
Блаватский смеется. Его смех вроде бы добродушен, но таит в себе ликование, не сулящее, я уверен, ничего хорошего. С лицом, окаменевшим от усилий сдержаться, Караман опять углубляется в «Монд». Инцидент исчерпан – или по крайней мере таковым кажется.
И в наступившем снова молчании возвращается Христопулос. Предваряемый своими желтыми туфлями и сопровождаемый своим особым запахом, он вновь занимает место между индусом и Пако. Он отсутствовал так долго, что у меня шевелится подозрение, не подслушал ли он, спрятавшись за занавеской туристического класса, весь разговор Блаватского с Караманом или хотя бы часть их разговора.
На борту этого самолета меня ничто уже больше не может удивить. Разве Блаватский только что не признался, что он тоже слышал – может быть, таким же способом, может быть, с помощью какого-нибудь более хитроумного устройства, – как несколькими минутами раньше Христопулос предостерегал Карамана на его, Блаватского, счет?
Бортпроводница возвращается из кухонного отсека и садится с края в левом полукружии; сложив на коленях руки, она сидит неподвижно, с отрешенным видом, ни на кого не глядя. Мне приходит в голову странная мысль. У меня возникает впечатление – вы, возможно, уже догадались, что мне свойственна некоторая склонность к мистицизму, – впечатление, что бортпроводница подавлена каким-то необычайно важным неприятным открытием – например, исчезновением Бога.
Предвижу возражение, которое могут мне высказать по этому поводу. Мне скажут, что утратить Бога, когда он живет в твоей душе, так же трудно, как обрести его, когда у тебя его нет. Я с этим согласен.
Позволительно ли мне, однако, сказать здесь о тех мерах предосторожности, которые я принимаю, чтобы его сохранить? Я считаю, что поскольку религиозное чувство – это акт веры, то вера, которая не требует доказательств, достойна похвал. Здесь угадывается лукавая рука ангела. Ибо, как только появляется сомнение, оно заранее подозрительно. Кроме того, оно очень тягостно для человека и, как говорят англичане, «себя не окупает». Ничего не выигрывая, сомневающийся все теряет – во всяком случае, все то, чем я особенно дорожу: Бога наших предков, мироздание, в котором имеется какой-то смысл, и потусторонний мир, несущий утешение.
Еще одно слово по этому поводу. Нисколько не ставя себя в пример, я бы хотел сказать, каким путем я достигаю душевного мира. Я разделил свою душу переборками и в самый тесный, самый темный и самый сырой уголок упрятал свои сомнения. Стоит одному из них осмелеть и приподнять голову, как я тут же безжалостно заталкиваю его обратно.
Теперь, глядя на бортпроводницу и видя ее отчаяние, я чувствую, как меня охватывает страстный порыв. Мне хочется вскочить с места, обнять ее, защитить.
Говоря откровенно, я сам удивляюсь тому, что в моем возрасте и с моей внешностью я ощущаю себя таким молодым. Но – от этого никуда не уйти – стюардесса завораживает меня. И, отбросив всякую сдержанность, я смотрю на нее, ослепленный, преисполненный желания, нежности и, разумеется, жалости при виде охватившей ее смертельной тревоги. Она уже не в пилотке, ее чудесные волосы лежат на голове золотой каской, открывая тонкую шею и придавая, на мой взгляд, особую прелесть чертам ее лица. А ее зелено-голубые глаза теперь, когда они погрустнели, кажутся мне еще прекраснее. Я гляжу на нее и не могу наглядеться досыта. Если бы мой взор был наделен властью обладания, она стала бы уже моей женой. Ибо, само собой разумеется, у меня по отношению к ней намерения самые честные, даже если мои шансы завоевать ее благосклонность ничтожно малы.
Через несколько минут я не выдерживаю. Я жажду любого, пусть самого малого, контакта с бортпроводницей. Я говорю:
– Мадемуазель, не будете ли вы любезны принести мне стакан воды?
– Конечно, мистер Серджиус, – отвечает она. (Я с радостью отмечаю, что здесь по фамилии она обращается только ко мне.)
Она грациозно встает и направляется в кухонный отсек. Я провожаю ее глазами. Наслаждение, которое мне дарит это миниатюрное человеческое существо самим фактом своего передвижения по салону, ни с чем не сравнимо.
Она возвращается с полным стаканом воды, поставленным на поднос. Поднос явно не нужен, поскольку девушка все равно придерживает стакан другою рукой, но, должно быть, пользоваться подносом предписывают бортпроводницам правила полетов, и применительно к ней это маленькое проявление служебного долга меня почему-то умиляет.
– Вот, мистер Серджиус, – говорит она, стоя между Блаватским и мной, и, наклоняясь ко мне, обволакивает меня своим свежим и чистым девическим запахом.
Я беру стакан, и, видя, что она уже собирается вернуться назад, охваченный паникой при одной только мысли, что она так быстро уйдет, я отваживаюсь на неслыханную вольность: протягиваю руку и удерживаю бортпроводницу.
– Подождите, прошу вас, – говорю я торопливо. – Вы сразу и заберете стакан.
Она улыбается, она ждет, она не делает никаких попыток высвободиться, и, пока я – честно говоря, в полном смущении, – пью, я краем глаза гляжу удивленно на ее крошечную ручку, зажатую в моей волосатой лапе. Бортпроводница стоит к Блаватскому спиной, зато Мюрзек, увидев мой жест, презрительно фыркает в нос, а мой сосед слева Караман, не прекращая чтения «Монда», приподнимает чуть выше обычного уголок рта. Я внезапно понимаю, что он мне антипатичен, этот Караман, с его безукоризненной прической и физиономией доброжелательного монарха.
Однако не могу же я целую вечность сосать стакан воды, даже если мне совсем не хочется пить, как не могу бесконечно держать пустой стакан, когда рядом его терпеливо ждет бортпроводница, чей печальный лик напоминает ангела с картины Леонардо да Винчи «Благовещение».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97