– Это верно, – говорю я севшим голосом, слабость которого меня удивляет, ибо рассудок мой сохраняет при этом полную ясность, – это верно, индус и вправду объявил: «I am a highwayman». Но на вашем месте, мсье Караман, я не стал бы рассматривать эту фразу как признание. Индус обладал весьма специфическим юмором, почти все его замечания были ироничны, и было бы грубой ошибкой принимать их за чистую монету.
– Даже если имел место грабеж? – говорит Караман. – Грабеж, в полной мере подтвердивший определение, которое индус сам себе дал! И тут уж неважно, говорил он это с юмором или всерьез, – сухо добавляет Караман, окидывая меня весьма нелюбезным взглядом.
Считая, видимо, что этой репликой он выбил меня из седла, Караман удобно устраивается в кресле и, очень довольный собой, поворачивается к Робби. И с удивлением видит, что тот улыбается.
– Мсье Караман, – говорит Робби своим мелодичным голосом и бесстыдно кокетничая, – вы допустили в своей маленькой речи очень большую логическую ошибку. Вы начали с того, что приняли как само собой разумеющееся предположение, которое сами же хотели доказать.
Караман отпрядывает назад, задетый за живое в своем картезианском самолюбии.
– Да, да! – говорит Робби. – Ваш ход рассуждений таков: индус забрал у нас деньги, драгоценности, часы, – следовательно, он грабитель и вор. И если он вор, он не мог бросить в воду кожаную сумку со своей добычей. Следовательно, утверждая, что он это сделал, мадам Мюрзек лжет.
– Или ошибается, – вставляет Караман.
– Или, если хотите, ошибается, – говорит, усмехаясь, Робби. – Это звучит более вежливо. Так или иначе, вы исходите из интерпретации, которую вы даете одному факту (ограбление нас индусом), и отрицаете на этом основании другой факт, несмотря на то что он подтвержден свидетельством очевидца. Но стоит вам допустить, что этот факт имел место, что индус, как утверждает мадам Мюрзек, действительно бросил кожаную сумку в озеро, и ваша интерпретация первого факта мгновенно рассыпается в прах. Индус нас, конечно, ограбил, но сделал он это не как грабитель и вор. Ибо все отнятые у нас вещи он до такой степени презирает, что швыряет их в воду, едва успев нас покинуть. И делает это, заметьте, без всякой необходимости, поскольку никто его не преследует.
Наступает молчание. Караман сидит неподвижно, наполовину прикрыв веки, и, если бы не движение большого пальца правой руки, которым он безостановочно растирает от ногтя до нижней фаланги большой палец на левой руке, можно было бы подумать, что он смирился со своим поражением.
Но то была бы явная недооценка моральных качеств этого блестящего выученика святых отцов. Не проходит и минуты, как он высокомерно фыркает носом и, вновь непоколебимо уверенный в себе, приподняв губу и не повышая голоса, говорит:
– В одном пункте я с вами согласен. Я действительно подверг интерпретации личность индуса. Но моя интерпретация является с точки зрения простого здравого смысла наиболее очевидной. Индус нас обокрал. Следовательно, он вор. Однако у мадам Мюрзек, я хотел бы это подчеркнуть, тоже имеется своя интерпретация личности индуса. Индус нас обокрал. Но обокрал не как вор. Отнюдь нет. Он мудрец, пророк, святой…
– Не пророк и не святой, – твердо говорит Мюрзек. – Но мудрец – да. Или, если предпочитаете, учитель.
– Прекрасно! – говорит Караман, и в его голосе слышатся нотки торжества. – И когда он покидает самолет, вы следуете за ним, как ученик за своим учителем. Ученик, для которого, конечно, неприемлема мысль о том, что его высокочтимый наставник – самый вульгарный воришка. Следовательно, нужно, чтобы индус… как бы получше это выразить… избавился от того, от чего он избавил нас, – и вам показалось, что именно это вы и увидели…
Короткая пауза, и мадам Мюрзек, которая по-прежнему не спускает с Карамана глаз, говорит четким голосом:
– К несчастью для вашей теории, мсье, – теории, очень для вас удобной, – мне не показалось, что я вижу, как индус бросает сумку в воду. Я это действительно видела.
В том, с какой интонацией произнесены эти слова, и в сопровождающем их неумолимом взгляде пылающих огнем синих глаз в самолет словно вдруг возвратилась прежняя Мюрзек, и у нас перехватывает дыхание.
– Удобной! – восклицает, выпрямляясь в кресле и краснея до корней волос, Караман. – В чем же эта теория так уж для меня удобна, вы можете мне сказать?
Один порог уже преодолен, порог свойственной дипломату невозмутимости. Но еще удивительнее трансформация, которая на наших глазах происходит с Мюрзек. Едва успел отзвучать негодующий вопрос Карамана, как она, охваченная раскаяньем, обмякает. Она кладет обе ладони на колени, опускает глаза, сутулится и говорит взволнованным голосом:
– Если мои слова вас обидели, мсье, я беру их обратно и от всего сердца прошу меня простить. – И поскольку Караман молчит, она добавляет со вздохом: – Надо сказать, что люди, которые были, подобно мне, всю жизнь исполнены злобы, не могут так быстро избавиться от некоторого автоматизма. Быть недоброжелательной очень легко. Видите ли, – добавляет она в неожиданном поэтическом порыве, удивляющем меня не меньше, чем проникновенная искренность ее тона, – яд находится у меня так близко к сердцу, а слова, которые могут ранить людей, так близко к устам… – И совсем уже тихо завершает: – Я еще раз смиренно прошу у вас прощения, мсье.
Наступает полная тишина – если оставить за скобками реплики, которыми обмениваются игроки в покер. Со смешанными чувствами гляжу я на эту французскую святошу, которая получает горькое наслаждение, прилюдно бичуя себя.
Что до Карамана, он усиленно подергивает губой. Когда ты на протяжении всей сознательной жизни – от монастырской школы ордена Иоанна Крестителя до Кэ-д'Орсе – являешься в своем выпуске самым блистательным учеником, очевидно, нельзя допустить, чтобы кто-либо в чем-либо тебя обошел. Даже в смирении.
– Мадам, – говорит он с тяжеловесной значительностью и великолепно имитируя сокрушение, – это я должен просить вас меня извинить, поскольку я позволил себе подвергнуть сомнению если даже не искренность, то, во всяком случае, точность вашего рассказа.
Я смотрю на него. «Если даже не искренность, то, во всяком случае, точность вашего рассказа»! Милый Караман! Милая старая риторика! А также добрая старая Франция, где нельзя надеяться дойти до высших ступеней административной или правительственной карьеры, если в лицее не получишь первой премии за перевод с латыни.
– Нет, нет, – говорит Мюрзек, решительно тряхнув головой и являя собой воплощенное угрызение совести. – У вас были все основания подвергнуть мой рассказ сомнению и считать меня старой дурой.
Караман с обеспокоенным видом бросает на меня быстрый взгляд, словно желая спросить, не пересказал ли я Мюрзек нашу с ним утреннюю беседу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97