Индус внимательно смотрит на Блаватского. На сей раз в его взгляде нет ни иронии, ни враждебности.
– Полноте, мистер Блаватский, – говорит он спокойно, – будьте искренни. Разве к настоящему времени вы полностью сняли с немецкого народа ответственность за геноцид, который был совершен в отношении еврейского народа тридцать лет назад? И когда вы произносите слово «Германия», разве до сих пор что-то не содрогается в вас?
– Мы отклонились от темы, – говорит Караман, приподняв уголок верхней губы. И как только он открывает рот, я уже знаю, что нам предстоит прослушать речь во французском духе, ясную, логически выстроенную, четко произнесенную – но не затрагивающую существа вопроса. – В конечном счете, – продолжает он, – мы говорим сейчас не о евреях и не о Германии, а о принадлежащем французской авиакомпании самолете, который вылетел из Парижа и пассажиры которого в большинстве своем французские граждане. И я хотел бы заметить нашему перехватчику, – такое имя нашел он для индуса, – что Франция после двух принесших ей неисчислимые страдания войн сумела осуществить процесс деколонизации, что она во всем мире является другом слаборазвитых стран и не скупясь предоставляет им широкую финансовую помощь.
Индус улыбается.
– Продает им оружие.
– Слаборазвитые страны имеют право обеспечить свою оборону, – с оскорбленным видом говорит Караман.
– А Франция – свои прибыли. Не хотите ли вы теперь нам сказать, мсье Караман, – с убийственной иронией продолжает индус, – что и Земля тоже французская?
– Это весьма вероятно, – и глазом не моргнув, отвечает Караман.
– Если Земля – французская, – говорит, усмехаясь, индус, – тогда больше нет никаких проблем, и вам нечего портить себе кровь, мсье Караман! Земля, разумеется, не даст в обиду своих «подданных», – это слово он произносит с сардоническим видом, – и через час, простите, – он глядит на свои часы, – теперь уже через три четверти часа, – от этого уточнения у меня мурашки бегут по спине, – через три четверти часа мы приземлимся.
– Но остается все же гипотеза, – говорит Караман, и у него подрагивает губа, – что бортовая радиоаппаратура, которой мсье Пако вообще не обнаружил в кабине, является лишь принимающей, а не передающей. В этом случае Земля даже не услышит вашего требования и содержащегося в нем бесчеловечного шантажа и, следовательно, не сможет его удовлетворить.
Лично я нахожу, что словами «inhuman blackmail» Караман, выказывая, нужно сказать, изрядное мужество, провоцирует индуса и тем самым рискует стать первой жертвой. Но индус пропускает это мимо ушей. Он улыбается. Он не проявляет к Караману и четвертой доли той враждебности, с какой он относится к Блаватскому и ко мне. Такое впечатление, что реакции Карамана его в основном забавляют.
– Ваша гипотеза не кажется мне убедительной, – говорит он и легким движением кладет левую руку на пистолет, лежащий у него на колене.
– И все же ее нельзя полностью исключить.
– Увы, нельзя, – равнодушно говорит индус, – и в случае, если она подтвердится… – Он снова взглядывает на часы. – Но продолжение вам известно, мсье Караман, и нет нужды повторять все сначала.
– Я не могу поверить, что вы способны хладнокровно совершить подобную вещь! – восклицает Караман с внезапным волнением, но, должен это признать, без всякого страха.
Слегка улыбнувшись, индус сухо роняет:
– Вы ошибаетесь.
– Но это же отвратительно! – говорит Караман. И с напыщенностью, которая вызывает у меня некоторое раздражение, продолжает: – Казнить беззащитных заложников – означает преступить все законы, божественные и человеческие!
– Ах, божественные законы! – говорит индус, поднимая вверх руку, и, прежде чем вернуться обратно на подлокотник, рука описывает в пространстве широкую вогнутую кривую. – Вы сказали «божественные законы». Эти законы вам известны?
– Как и всем, кто верует в откровение, – говорит Караман с твердостью, которая, на мой взгляд, может вызывать только уважение.
– Ну что ж, – говорит индус, и у него в глазах вспыхивает веселый огонек, – если они вам известны, вы должны знать, что вы от рождения смертны. Вы живете лишь для того, чтобы умереть.
– Да вовсе нет! – горячо протестует Караман. – Ваше «чтобы» – дьявольский софизм. Мы живем. И наша конечная цель – не смерть. А жизнь.
Его собеседник отзывается слабым смехом. Слабым в смысле громкости, а не продолжительности звучания; мне кажется, что этот смех никогда не кончится. У индуса чувство юмора совершенно особого, я бы сказал, похоронного свойства, ибо ничто в предыдущих репликах Карамана не развеселило его так, как высказанное только что жизненное кредо.
– Помилуйте, мсье Караман, – говорит он, – вы похожи сейчас на ребенка, который встал за тоненьким деревцом и думает, что он спрятался! Как вы можете жить – пусть на протяжении всего только часа, – цедит он сквозь зубы, – жить, притворяясь, будто вам невдомек, чем неизбежно закончится ваша жизнь?
Он делает паузу, обводит взглядом весь наш круг, словно обращается к каждому из нас, и говорит, отчеканивая слова:
– Оттого, что вы избегаете думать о смерти, смерть не перестанет думать о вас.
Эта фраза и тон, каким она сказана, производят на меня ошеломляющее действие. Я чувствую, что весь леденею. Я мало склонен к романтическим вымыслам и абсолютно лишен интереса к сверхъестественному, но, если бы сейчас мне сказали, что смерть материализовалась и предстала передо мной в облике индуса, я бы поверил. Я убежден, что ощущение ледяного холода, охватившее меня в этот миг, обрушилось также и на моих спутников, потому что все они внезапно оцепенели, словно восковые фигуры, выставленные в музее.
При этом я вижу, что руки у меня, как и руки Блаватского, начинают дрожать. Я с огорчением отмечаю, что бортпроводница, бледная, с опущенными глазами, избегает смотреть на меня, хотя она не может не чувствовать, с каким отчаянием, с какой жаждой утешения и поддержки я стараюсь привлечь к себе ее внимание. Тогда я пробегаю взором по кругу в надежде обрести хоть немного симпатии, встретить человеческий взгляд и вижу всюду только поникшие головы, неподвижные лица, глядящие в сторону глаза. За исключением, однако же, Робби.
Когда наши взгляды встречаются, я чуть ли не вздрагиваю. Вот уж кто не застыл. Даже наоборот. Брови у него подняты, зрачки расширены, к щекам прилила кровь, и он глядит мне в лицо с таким выражением, будто счастлив повстречать, наконец, свидетеля. Удостоверившись, что и я не отвожу от него глаз, он с воодушевлением восклицает:
– Ах, как мне нравится эта фраза!
– Какая фраза? – в изумлении говорю я.
– Да та, которую мы только что услыхали!
И с поднятой головой, в своей лазурно-синей рубашке, ворот которой широко распахнут на бронзовой от загара шее, он декламирует, и все тело его трепещет в радостном порыве:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97