конвульсивное подергиванье рук и безостановочное перекатывание головы из стороны в сторону. Даже отвернувшись, я продолжаю все это видеть. И все время задаю себе один и тот же вопрос: «Зачем, Господи, зачем было родиться, чтобы все кончилось этим?»
Я смотрю в иллюминатор на море белых, плотных, пушистых облаков без единого разрыва, в который можно было бы разглядеть Землю, ту самую Землю, где находятся наши повелители, безраздельно распоряжающиеся нашей судьбой. Сами же облака в эти минуты исполнены потрясающей красоты; солнце, опускающееся за горизонт, придает им розовый оттенок, который, не знаю почему, полнит душу восхитительным чувством доверия и надежности. Тут и там светятся по прихоти клубящихся облачных волн нежно-сиреневые клинья. И виднеются также места, где шелковинки облаков кудрявятся белоснежным цыплячьим пухом. Во мне снова возникает сумасшедшее желание выйти из самолета и погрузиться в облачную массу, плавать в ней и по ней, как в теплых водах Средиземного моря. Но, разумеется, этому морю и его таким мягким тонам доверяться не стоит. За иллюминатором та же самая смерть, что и здесь.
Я прекрасно это знаю, что не мешает мне всей душою стремиться выйти из самолета, стремиться с тою же пылкостью, с какою жаждал индус «вырваться из колеса времени». О, я ведь не Караман, я хорошо понимаю, что это значит. Я понимаю также, что это не решает ничего. Вырваться из колеса времени? Да! Но чтобы сделаться кем? Жизнь – это, конечно, пустяк, но, как бы пустячна она ни была, она все-таки лучше, чем та форма небытия, которой так жаждал индус.
По– моему, это такая же несбыточная мечта, как и желание искупаться в облаках на высоте в десять тысяч метров и при пятидесяти пяти градусах мороза. Бегство, ничего больше. Страус, уткнувшийся головою в песок, – или, что то же самое, взгляд, которым уставился я в иллюминатор, чтобы не присутствовать при агонии Бушуа, при моей собственной агонии.
А пока что мы находимся здесь, и если мои глаза избегают смотреть, мое большое ослабевшее тело по-прежнему здесь, в этом кресле, и мои ноздри, хотят они того или нет, улавливают тошнотворный, сладковатый, всепроникающий запах – запах смерти. Я даже не знаю, в самом ли деле исходит он от этого полутрупа, что еще дергается перед нами с хрипом, который всего лишь карикатура на дыхание, и с конвульсиями, которые всего лишь карикатура на жесты, словно жизнь, уходя, сама себя пародирует. Но он здесь, этот запах, едва уловимый и вместе с тем такой сильный, что без труда вытесняет жирные благоуханья Христопулоса или аромат той самой туалетной воды от Герлена, в которой миссис Бойд отказала Бушуа и которой она, закрыв глаза и заткнув уши, сама только что надушилась. Ах, миссис Бойд, вам надо было заткнуть себе также и нос! Невзирая на всю эту сложную арматуру буклей, оснащающих вашу голову, невзирая на сумку крокодиловой кожи и на забранное в кольчугу сердце, всегда отыщется щель, через которую может просочиться смерть.
Когда солнце закатывается в чистом небе за горизонт облаков, картина эта столь же тревожна, как и тогда, когда на земле оно прячется за холмом. И когда оно совсем исчезает, у меня сжимается сердце, как не раз сжималось оно на земле, когда я думал об ограниченном числе закатов, которые суждено нам увидеть, нам, пассажирам на этой земле.
Вот оно и ушло, не оставив следа. Оно исчезло очень быстро, наступает ночь, еще более мрачная оттого, что мы хорошо помним обо всех ночных ужасах, пережитых накануне. Да, накануне, хотя кажется, что все это было очень давно! Ожидающая казни Мишу, которая укрывается в туристическом классе для последних лихорадочных игр с Мандзони, – здесь со зловещей лаконичностью проявляется торопливость, присущая всякой жизни. Быстрее! Быстрее! Мгновенная судорога стрекозы! Секунда счастья! И все кончено.
Внезапная тишина. И звучащий на фоне тишины очень громко, тусклый и слабый голос:
– Мне кажется, он умер.
Я не узнал бы голоса Пако, но эти слова произнес именно он. Он повернулся к нам, словно умоляет о помощи, блестя голым черепом, с круглыми и добрыми глазами навыкате, с непристойных размеров носом и со ртом, выражающим похотливость и доброту. Он еще держит в руке мятый платок, которым он вытирал губы и лоб Бушуа. А от Бушуа больше не исходит никаких звуков. Он как будто уснул, костлявые руки вниз ладонями покоятся на одеяле, и голова повернута в сторону, которую он в конце концов выбрал, после того как столь долго колебался между правой и левой стороной.
– Умер? – говорит Блаватский громким, резким, агрессивным голосом. – Откуда вы знаете, что он умер? Вы что, врач?
– Но он больше не шевелится и не дышит, – отвечает Пако, и в его выпученных глазах вопреки всему светится робкая надежда.
– Откуда вы знаете, что он больше не дышит? – не унимается Блаватский, выдвигая с воинственным видом квадратный подбородок. – Впрочем, – добавляет он с поразительной злобой, – даже и дыхание не является достаточным свидетельством того, что человек жив. В реанимационных центрах лежат люди, подключенные к специальным аппаратам, и, хотя они дышат, они абсолютно мертвы, так как их мозг больше не функционирует.
– Мы здесь все-таки не в больнице, – чопорным тоном замечает Караман. – И у нас нет возможности сделать энцефалограмму. – И он продолжает в своей неподражаемой манере любителя всех поучать: – В крайнем случае, мы могли бы послушать его сердце.
Все с робостью переглядываются, и через несколько секунд никто ни на кого больше не смотрит. Послушать сердце у Бушуа не вызвался никто, даже Караман. Даже Пако. Правда, Пако не хочет, чтобы терзающее его беспокойство сменилось твердой уверенностью.
Хотя миссис Бойд лишила себя и глаз, и ушей, все же она, должно быть, заметила, что в ситуации что-то изменилось, ибо она поднимает веки, смотрит на Бушуа, потом осторожно, обеими руками вынимает из ушей затычки, готовая в случае опасности немедленно засунуть их обратно.
– Что происходит? – говорит она, поворачивая резкими толчками голову и глядя на соседку круглым куриным глазом, нахальным и глупым.
– Вы сами прекрасно видите, что происходит, – отвечает с раздражением миссис Банистер, словно она боится назвать происшедшее своим именем.
– Боже мой! – восклицает миссис Бойд с явным волнением.
Но прежде, чем дать этому похвальному чувству достойный выход, она снова укладывает обе затычки в пластмассовую коробочку, а коробочку в сумку.
– Боже мой! – продолжает она, защелкнув наконец позолоченный замок своей сумки. – Ведь это ужасно! Бедняга! Умереть так далеко от семьи! – И тут же осведомляется: – Где его поместят?
Миссис Банистер, не вынимая своей руки из теплых и сильных рук Мандзони, поворачивается головой к миссис Бойд и говорит ей шепотом, который всем нам отлично слышен:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Я смотрю в иллюминатор на море белых, плотных, пушистых облаков без единого разрыва, в который можно было бы разглядеть Землю, ту самую Землю, где находятся наши повелители, безраздельно распоряжающиеся нашей судьбой. Сами же облака в эти минуты исполнены потрясающей красоты; солнце, опускающееся за горизонт, придает им розовый оттенок, который, не знаю почему, полнит душу восхитительным чувством доверия и надежности. Тут и там светятся по прихоти клубящихся облачных волн нежно-сиреневые клинья. И виднеются также места, где шелковинки облаков кудрявятся белоснежным цыплячьим пухом. Во мне снова возникает сумасшедшее желание выйти из самолета и погрузиться в облачную массу, плавать в ней и по ней, как в теплых водах Средиземного моря. Но, разумеется, этому морю и его таким мягким тонам доверяться не стоит. За иллюминатором та же самая смерть, что и здесь.
Я прекрасно это знаю, что не мешает мне всей душою стремиться выйти из самолета, стремиться с тою же пылкостью, с какою жаждал индус «вырваться из колеса времени». О, я ведь не Караман, я хорошо понимаю, что это значит. Я понимаю также, что это не решает ничего. Вырваться из колеса времени? Да! Но чтобы сделаться кем? Жизнь – это, конечно, пустяк, но, как бы пустячна она ни была, она все-таки лучше, чем та форма небытия, которой так жаждал индус.
По– моему, это такая же несбыточная мечта, как и желание искупаться в облаках на высоте в десять тысяч метров и при пятидесяти пяти градусах мороза. Бегство, ничего больше. Страус, уткнувшийся головою в песок, – или, что то же самое, взгляд, которым уставился я в иллюминатор, чтобы не присутствовать при агонии Бушуа, при моей собственной агонии.
А пока что мы находимся здесь, и если мои глаза избегают смотреть, мое большое ослабевшее тело по-прежнему здесь, в этом кресле, и мои ноздри, хотят они того или нет, улавливают тошнотворный, сладковатый, всепроникающий запах – запах смерти. Я даже не знаю, в самом ли деле исходит он от этого полутрупа, что еще дергается перед нами с хрипом, который всего лишь карикатура на дыхание, и с конвульсиями, которые всего лишь карикатура на жесты, словно жизнь, уходя, сама себя пародирует. Но он здесь, этот запах, едва уловимый и вместе с тем такой сильный, что без труда вытесняет жирные благоуханья Христопулоса или аромат той самой туалетной воды от Герлена, в которой миссис Бойд отказала Бушуа и которой она, закрыв глаза и заткнув уши, сама только что надушилась. Ах, миссис Бойд, вам надо было заткнуть себе также и нос! Невзирая на всю эту сложную арматуру буклей, оснащающих вашу голову, невзирая на сумку крокодиловой кожи и на забранное в кольчугу сердце, всегда отыщется щель, через которую может просочиться смерть.
Когда солнце закатывается в чистом небе за горизонт облаков, картина эта столь же тревожна, как и тогда, когда на земле оно прячется за холмом. И когда оно совсем исчезает, у меня сжимается сердце, как не раз сжималось оно на земле, когда я думал об ограниченном числе закатов, которые суждено нам увидеть, нам, пассажирам на этой земле.
Вот оно и ушло, не оставив следа. Оно исчезло очень быстро, наступает ночь, еще более мрачная оттого, что мы хорошо помним обо всех ночных ужасах, пережитых накануне. Да, накануне, хотя кажется, что все это было очень давно! Ожидающая казни Мишу, которая укрывается в туристическом классе для последних лихорадочных игр с Мандзони, – здесь со зловещей лаконичностью проявляется торопливость, присущая всякой жизни. Быстрее! Быстрее! Мгновенная судорога стрекозы! Секунда счастья! И все кончено.
Внезапная тишина. И звучащий на фоне тишины очень громко, тусклый и слабый голос:
– Мне кажется, он умер.
Я не узнал бы голоса Пако, но эти слова произнес именно он. Он повернулся к нам, словно умоляет о помощи, блестя голым черепом, с круглыми и добрыми глазами навыкате, с непристойных размеров носом и со ртом, выражающим похотливость и доброту. Он еще держит в руке мятый платок, которым он вытирал губы и лоб Бушуа. А от Бушуа больше не исходит никаких звуков. Он как будто уснул, костлявые руки вниз ладонями покоятся на одеяле, и голова повернута в сторону, которую он в конце концов выбрал, после того как столь долго колебался между правой и левой стороной.
– Умер? – говорит Блаватский громким, резким, агрессивным голосом. – Откуда вы знаете, что он умер? Вы что, врач?
– Но он больше не шевелится и не дышит, – отвечает Пако, и в его выпученных глазах вопреки всему светится робкая надежда.
– Откуда вы знаете, что он больше не дышит? – не унимается Блаватский, выдвигая с воинственным видом квадратный подбородок. – Впрочем, – добавляет он с поразительной злобой, – даже и дыхание не является достаточным свидетельством того, что человек жив. В реанимационных центрах лежат люди, подключенные к специальным аппаратам, и, хотя они дышат, они абсолютно мертвы, так как их мозг больше не функционирует.
– Мы здесь все-таки не в больнице, – чопорным тоном замечает Караман. – И у нас нет возможности сделать энцефалограмму. – И он продолжает в своей неподражаемой манере любителя всех поучать: – В крайнем случае, мы могли бы послушать его сердце.
Все с робостью переглядываются, и через несколько секунд никто ни на кого больше не смотрит. Послушать сердце у Бушуа не вызвался никто, даже Караман. Даже Пако. Правда, Пако не хочет, чтобы терзающее его беспокойство сменилось твердой уверенностью.
Хотя миссис Бойд лишила себя и глаз, и ушей, все же она, должно быть, заметила, что в ситуации что-то изменилось, ибо она поднимает веки, смотрит на Бушуа, потом осторожно, обеими руками вынимает из ушей затычки, готовая в случае опасности немедленно засунуть их обратно.
– Что происходит? – говорит она, поворачивая резкими толчками голову и глядя на соседку круглым куриным глазом, нахальным и глупым.
– Вы сами прекрасно видите, что происходит, – отвечает с раздражением миссис Банистер, словно она боится назвать происшедшее своим именем.
– Боже мой! – восклицает миссис Бойд с явным волнением.
Но прежде, чем дать этому похвальному чувству достойный выход, она снова укладывает обе затычки в пластмассовую коробочку, а коробочку в сумку.
– Боже мой! – продолжает она, защелкнув наконец позолоченный замок своей сумки. – Ведь это ужасно! Бедняга! Умереть так далеко от семьи! – И тут же осведомляется: – Где его поместят?
Миссис Банистер, не вынимая своей руки из теплых и сильных рук Мандзони, поворачивается головой к миссис Бойд и говорит ей шепотом, который всем нам отлично слышен:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97