– Это верно, – выдыхает он.
Индус наполовину прикрывает веки, и Христопулос переводит дух, на его щеки постепенно возвращаются краски. Однако тело его все еще скомкано в кресле, словно груда тряпья.
– Я даже с места не двинулся, – тянет он слабеньким голоском, как ребенок, который жалобно просит прощения. – Я и пальцем не шевельнул.
– Я это знаю, – говорит индус, без всякого перехода вернувшийся к своей обычной иронической интонации и к своему равнодушному виду. – Я должен был предотвратить ваше нападение, смысл которого мне, впрочем, неясен, – добавляет он, вопросительно поднимая брови. – Вам ничто не угрожало, мистер Христопулос. Ведь я не говорил, что именно вы окажетесь первым из заложников, которого я вынужден буду казнить.
Христопулос производит глотательное движение и облизывает под толстыми усами отвислую нижнюю губу. Когда он говорит – осипшим, почти беззвучным голосом, – я вижу, что во рту у него тянутся нити не совсем затвердевшей слюны, как будто ему стоило большого труда разлепить свои губы.
– Но я, – говорит он не со смущенным, а с растерянным видом, – я очень дорожу своими кольцами.
Все взгляды – не одного только индуса – сходятся на его руках. В самом деле, Христопулос носит кольцо с большим черным камнем и огромный золотой перстень с печаткой на левой руке и еще один перстень, не такой массивный, но зато с бриллиантом, на мизинце правой руки, не считая золотой цепочки с именной пластинкой на правом запястье и золотых наручных часов на левом; и часы, и цепочка довольно внушительных размеров.
Индус коротко смеется.
– Род человеческий, – говорит он на своем английском high class, – не перестает меня удивлять. Ну не абсурдно ли, мистер Христопулос, что вы готовы были пойти на отчаянный риск ради спасения всей этой мишуры и пребывали, однако, в бездействии, когда речь шла о вашей жизни?
Христопулос, бледный и мокрый от пота, не реагирует. Лишь когда индус называет его драгоценности мишурой, у него чуть заметно кривится рот. В это мгновение я слышу справа от себя свистящие звуки, их издает Блаватский, словно ему стало вдруг трудно дышать, но, зная его возбудимость, я не придаю этому значения.
– Тогда мы вот как поступим, – снова говорит индус, но теперь уже не кладет револьвер себе на колени. Он словно невзначай направляет его на Блаватского. – Я буду проходить позади ваших кресел, и, когда вы почувствуете, что дуло моего пистолета упирается вам в затылок, – но, подчеркиваю это особо, не раньше, – вы опустите ваше приношение в сумку, которую я вам протяну. Во время этой операции моя ассистентка будет стрелять во всякого, кто окажется настолько неблагоразумен, что пошевелит без необходимости руками.
Загипнотизированный индусом, я совсем забыл про его грозную спутницу. В переливающемся всеми красками сари она стоит за креслом бортпроводницы неподвижно, как статуя, и по-прежнему смотрит на нас немигающим взглядом, способность которого видеть одновременно всё и всех я уже отмечал. Ничто в ней не шелохнется. Ее можно было бы принять за каменное изваяние, за навеки застывшее воплощение злобы, если бы ее горящие мрачным огнем глаза не были бы, увы, такими живыми. И у меня нет желания поднять с подлокотника руку даже для того, чтобы почесать нос, – вот самое меньшее, что я могу сказать.
Но на «ассистентку» я взглядываю лишь мельком. Мои глаза опять устремляются на индуса; так намагниченная стрелка всегда показывает на север. Слово «приношение», которое он только что употребил, застряло у меня в ушах, и я задним числом удивляюсь тому, что он не вложил в него абсолютно никакой иронии. Так я и сижу, погруженный в свои мысли, и мои зрачки прикованы к его зрачкам, когда я внезапно замечаю, что он стоит. Пусть поймут меня правильно. Я не говорю, что он встает. Хотя мои глаза неотступно глядят на него, я не вижу никакого движения, не вижу перехода от одного состояния к другому, от сидячего положения к стоячему.
Первая фаза: я вижу индуса сидящим в кресле; вторая фаза: я его вижу стоящим, с револьвером (по-прежнему направленным на Блаватского) в руке; но никакого перехода между этими фазами нет, нет никакого заметного интервала, который разделил бы две эти позиции; как будто кусок пленки, запечатлевший этот переход, был ловко изъят из фильма и десятка три кадров оказались вырезанными ради того, чтобы создать эффект чертика, выскочившего из табакерки. Во всяком случае, это производит на меня и, я полагаю, еще больше на Блаватского, который все время находится в прорези прицела, потрясающее впечатление. Мне кажется, что индус обладает способностью по желанию мгновенно материализоваться в любом углу самолета.
Когда он снова двигается, на этот раз медленно и величественно, я жду, что он начнет сбор «приношений» с Христопулоса, а затем перейдет к Пако и Бушуа, совершая обход в порядке расположения кресел, от передних к задним, по правой половине круга. Но первых троих он пропускает, хотя они находятся у него на пути, и останавливается позади Блаватского.
– Мистер Блаватский, – спокойно говорит он и приставляет дуло пистолета к его затылку. – Постарайтесь не шевелиться, по крайней мере до тех пор, пока я не вытащу из кобуры револьвер, который вы носите у самого сердца. Это лишит вас возможности строить в отношении меня рискованные планы.
Даже на пороге смерти мы не слишком-то готовы к тому, чтобы отказаться от земных благ. В салоне царит недовольство, растерянность, слышатся жалобы и даже – у женской половины – на глазах слезы. Все происходит так, будто, отбирая у нас драгоценности, которые мы на себя нацепили, у нас отнимают частицу нас самих.
Мне казалось, что я выше этих собственнических инстинктов. Я заблуждался. Я испытываю чувство утраты, и – что уж совсем странно – у меня такое ощущение, будто я сам словно бы уменьшаюсь в размерах, когда опускаю в сумку из искусственной кожи свои наручные часы, хотя особой ценности они не представляют: сделаны из дешевого металла и у мене не связано с ними никаких воспоминаний.
Наше подавленное настроение усугубляется еще теми уничижительными комментариями, какими индус сопровождает каждое «приношение», причем замечания эти, как правило, дают прямо противоположную оценку действительной стоимости бросаемой в сумку вещи. Если по поводу моих жалких часов он вообще воздерживается от каких-либо реплик, то бриллиантовую подвеску миссис Банистер именует не иначе как «туфтой», кольца миссис Бойд «дешевкой», а массивные золотые браслеты мадам Эдмонд – «подделкой». И, брезгливо держа кончиками пальцев эту старую, потертую, замызганную сумку из черной искусственной кожи, он так пренебрежительно встряхивает свою добычу и вообще относится к нашим сокровищам с таким невыразимым презрением, что невольно возникает мысль:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97