ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

К тому же передо мной женщина, начисто лишенная юмора и такта. Кусок скалы эта Мюрзек. Цельная натура. Монолит. А теперь монолит внезапно качнулся в ангельскую сторону.
Сжав колени, положив симметрично обе руки на сумку, с квадратными плечами и напряженным затылком, она говорит тихим, приглушенным голосом, глядя на нас своими синими глазами, говорит не то чтобы с кротостью, но с каким-то непреклонным смирением. Должно быть, она очень замерзла, ибо я замечаю, что в паузах между фразами ее сухие, потрескавшиеся, бескровные губы начинают дрожать.
Ошеломленные, мы молчим. В туристическом классе проход между рядами очень узкий, и мы стоим, тесно прижавшись друг к другу. Когда мы наконец обретаем дар речи, поднимается невнятный гул, мы тихо, вполголоса обсуждаем услышанное, и наши реплики звучат особенно неразборчиво оттого, что трудно понять, кто именно это говорит, так плотно все обступили Мюрзек.
Я с удивлением обнаруживаю, что моя соседка справа – миссис Банистер. Она прижимается грудью к моей правой руке, и, когда до меня доходит, какого характера это давление, я поворачиваю голову и бросаю на нее взгляд через плечо, поскольку ее красивая темная головка едва достигает моей дельтовидной мышцы. В этот миг она выгибает шею назад, ее взгляд сквозь щелочки японских глаз быстро скользит по мне и тотчас же с насмешливым и презрительным выражением останавливается на Мюрзек. Меня вдруг охватывает ярость – может быть, из-за этого выражения, а возможно, также из-за того, что мягкое, зыбкое прикосновение ее груди волнует меня, и мне кажется, что это волнение чуть ли не оскверняет мои чувства к бортпроводнице. Я наклоняюсь – не к миссис Банистер, а над нею – и сквозь зубы тихо, с угрозой говорю:
– Если вы скажете хоть одно слово против этой женщины, я раздавлю вас, как…
– Но кто вам сказал, что мне это будет неприятно? – говорит она тоже тихо, с удивительным бесстыдством разглядывая меня своими узкими глазами, словно прикидывая, какова ширина моих плеч.
Одновременно, и на сей раз, по-моему, совершенно сознательно, она усиливает давление на мою руку. Я страшно смущен, ибо подсознание услужливо предлагает мне повод для угрызений совести: от меня не ускользает – как не ускользнуло и от нее, – что глагол «раздавить» звучит несколько двусмысленно. О, я не строю никаких иллюзий! Для нее я не выход из положения, даже не запасной вариант. Я интересую ее – и то между прочим, случайно – лишь потому, что я интересуюсь бортпроводницей. Обычная игра кошки, кусающей ковер.
Раздается голос Блаватского, перекрывающий, как всегда, гул других голосов:
– Но все же, мадам, вы нам, может быть, объясните…
Бортпроводница тотчас перебивает его.
– Нет, мистер Блаватский, – говорит она с вежливой твердостью. – Повторяю, что я не разрешу задавать никаких вопросов мадам Мюрзек, пока она не перейдет в первый класс и не выпьет чашку горячего кофе или чаю.
Хор голосов выражает живейшее одобрение, и все глаза с упреком устремляются на Блаватского.
– Я еще раз благодарю вас, мадемуазель, но я останусь здесь, – говорит Мюрзек, столь же несгибаемая теперь в добродетели, какой была прежде в злобе. И, опустив глаза, добавляет: – Среди вас я буду себя чувствовать не на своем месте.
Круг хором протестует. Впрочем, наш круг в самом деле превратился в хор античной трагедии, выражающий симпатию и поддержку злополучному протагонисту. Индивидуальные реакции тонут в этой коллективной стихии, даже миссис Банистер предстает в личине уже не львицы, а агнца и блеет вместе с нами. Словом, мы с тем же остервенением требуем от Мюрзек вернуться, с каким раньше изгоняли ее. Окружая ее, точно пчелы свою матку, теснясь в узких проходах между креслами и не без удовольствия прижимаясь друг к другу – ибо всякая давка и толкотня, даже когда мы против них протестуем, удовлетворяют нашу внутреннюю потребность в телесном контакте, – мы с наслаждением купаемся в струях прощения и доброты, которые, идя от сердца к сердцу, множатся, набирают силу и в конце концов изливаются на Мюрзек.
Мы единодушны: она не может оставаться там, где она сейчас сидит. Кресла тут неудобны, ногам тесно, освещение скудное, отопление слабое. К тому же, после перенесенных ею испытаний, она нуждается в моральной поддержке, и никто из нас не может без содрогания видеть, как она здесь томится, прикованная к скале раскаяния, где хищные птицы станут клевать ее и без того не слишком здоровую печень.
Под этим теплым братским дождем Мюрзек оттаивает. Однако она упорно цепляется за свою скалу, поочередно обращая к нам признательные взгляды и говоря каждому «спасибо», в особенности мадам Эдмонд, которая, сжимая своей могучей дланью тонкую талию Робби и безбожно грассируя, твердит, обращаясь к горемычной страдалице, что та «не может здесь оставаться и морозить себе зад, когда все просят ее вернуться вместе с нами к нашему общему очагу».
Но окончательную победу одерживает, надо признаться, казуистика Карамана. Корректный, лощеный, с непрерывно подергивающейся губой и полуприкрытыми веками (и, по всей видимости, равнодушный к тому, что к нему прижали Мишу; правда и то, что у нее очень мало округлостей), Караман переключил свой голос на самые низкие и бархатные ноты, дабы прежде всего отметить, что он, со своей стороны, никогда не требовал выдворения мадам Мюрзек в туристический класс (взгляд на Блаватского) и что он считает маложелательным, чтобы она здесь оставалась далее. Если мадам Мюрзек хочет покаяться и попросить прощения за свои, может быть, немного резкие замечания в наш адрес (мы пребываем сейчас в таком состоянии духа, что это упоминание, при всей его сдержанности, кажется нам бестактным), она с тем же успехом может это сделать и в первом классе, сидя бок о бок с себе подобными, и ее раскаяние будет тем более похвальным, что оно произойдет публично. И наконец, если предположить, что она останется здесь, уместно будет спросить, милосердно ли заставлять бортпроводницу всякий раз отдельно приносить мадам Мюрзек еду в туристический класс, тем самым осложняя ее, бортпроводницы, работу?
Когда слушаешь эти увещевания, понимаешь, что Караман – воистину опора Церкви, в которой Мюрзек всего лишь мелкая сошка. Для того чтобы человеческие существа могли друг друга понять, нужно (условие это необходимо, хотя и не всегда достаточно), чтобы они говорили на одном языке. Когда в конце своей речи, характеризуя ситуацию, сложившуюся в самолете из-за насильственного отделения одного из пассажиров, Караман применяет эпитет «прискорбная», я чувствую, что свою партию он, можно сказать, уже выиграл. Это слово, с его огромным эмоциональным зарядом и ароматом ризницы, прокладывает ему путь к медному сердцу Мюрзек, разваливая его, точно спелый плод, на две половинки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97