ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Оп улыбался, но глаза его светились упреком, и потому улыбка была неживой.
– Добро вооружился, Вадик.
Упоров промолчал, но не смутился, а положил рядышком кайло и сам устроился на сломанных носилках.
– За зону сходить собрались нынче, – начал Дьяк без словесных излишеств. Недавняя его искусственная веселость исчезла вовсе, лицо окаменело, стало тяжелым, властным лицом беспощадного человека. – Ты о том один знать будешь. Сам знаешь – какие мы бываем неласковые. Побег воровской. Федор за тебя поручился. Против твоих прав наступать не станем: хочешь – беги, не хочешь – откажися…
– Далеко собрались, Пиканор Евстафьевич? – неожиданно дерзко перебил авторитетного урку Упоров.
– До места.
Дьяк не обиделся, а может быть, просто не подал виду.
– Вопросы на воле задашь, коли согласен.
– Согласен. Давно согласен! Хоть сейчас бы рванул.
– Не торопися. Подумай, на куды идешь? Тут половинка – на половинку…
Овладевшее зэком состояние покоя, наконец-то свершившейся устроенности намерений помогало ему открыть себя с бесхитростной откровенностью, как на исповеди:
– Я бы и без вас ушел, но раз уж так подвезло… Спасибо!
На другой день видел, как вели в БУР пятерых отказчиков, последним шел Каштанка. Вор чуть прихрамывал и почти не смотрел по сторонам. Вероятно, Дьяку понадобилось что-то передать в барак усиленного режима. Хитрая механика, казалось бы, не связанных, внешне обыденных фактов крутилась на одной оси, и Вадим, сам того не ощущая, был включен в то скрытое движение. Он крутился по тайной воле воровского схода.
Слушая философствующего перед сном Ведрова о том, что у Сталина вот-вот откроются глаза и вождь наведет в стране порядок, Вадим не переставал думать о побеге, боясь, что больше никогда не сможет уснуть, охваченный влекущим состоянием непокоя.
– …И в партии начнутся перемены, каким положено быть. Сознательная дисциплина партийца должна быть подкреплена моральным и материальным стимулом.
– Так кто ж еще, акромя коммукяк, тащит?!
– Тащить-то как раз и не надо, если включить систему стимулов. Возьми тех же воров, – Ведров перевернулся на бок, изо рта его аж на верхние нары пахнуло кислой капустой. – Они выживают за счет жестокой дисциплины, взаимной заботы. Сходка решила – вор какого-то зарезал. Ему расстрел, семье, коли есть семья, помощь.
– У воров семьи нет. Не положено, – возразил давний сиделец Якимов. – Вор, он сам по себе. Его ни с кем не спутаешь…
– То было. Нынче многие семью имеют. Домом живут. А глянь, как они обиженных слушают или в душу кому надо лезут. Таких душезнаев среди коммунистов нету… – Ведров улыбнулся той улыбкой, что улыбался своим подчиненным, когда был директором прииска, и добавил: – И своих не щадят…
– Ну, здесь-то они с коммуняками похожи…
– Что ни говори, есть в них рыцарское начало. Вот этот, ну, что нынче задушили…
– Белим, что ли?
– Именно – Белим. Церкви потрошил субчик. Самый позорный факт воровского ремесла. Большевики, между прочим, этим гордились…
– Не знаешь ты ихней жизни, Ведров, несешь всяку околесицу, – вздохнул Якимов. – Темная она, как твоя ночь. Все в ней кроваво. Коммунисты, марксисты, воры, суки, беспредел. Люди где, Ведров? Люди?! Имя среди той шерсти места нету, потому как живет та шерсть не по людским законам.
– Ничего ты не понимаешь, Хилимон Николаевич! Элюзс Реклю говорил: «Рабский…»
– Кто такой-то? Больно кликуха мудреная.
– Он – француз.
– Пущай к нам не лезет, раз француз!
– Ты слушай вначале. Он говорил: «Рабский ум создан таким образом, что не придает никакого значения событиям, если они не закреплены кровью».
– Все про нас! – сладостно переменился Филимон Николаевич, помнивший многое из того. что полагалось забыть. Он помнил, как мельчали сытые столичные воры, придавленные колымскими морозами, превращались в трясущихся попрошаек пижонистые одесситы. Колыма беспощадно ломала не подготовленную к социалистическим лишениям дореволюционную уголовную аристократию. Он помнил колымского императора – полковника Гаранина, одним движением бровей отправлявшего на верную гибель сотни рабов, кирками пробивающих тоннель в монолитной скале со скоростью самого современного и мощного комбайна.
Однажды Гаранин заехал на Еловый по какому-то непредвиденному случаю. Его машина не могла подъехать к столовой. Заключенные взяли автомобиль на руки и поставили у входа. Местный повар уже суетился у печи, готовил все самое лучшее, потом мучительно долго ждал решения своей участи, сидя на кухне под охраной двух автоматчиков. Открылась дверь… Истопник Якимов видел, как теряет лицо бывший шеф – повар столичного ресторана «Метрополь», а адъютант Гаранина манит его пальцем. Он идет на непослушных ногах к молодому человеку с расстегнутой кобурой.
Гаранин с привычной медлительностью всех великих судьбодержателей рассматривал седого нескладного человека сквозь дым американской сигареты, убивая его еще до того, как прозвучит выстрел. Потом икнул, сказал неожиданно простые слова:
– Ты, меня хорошо накормил. Ты – свободен. Совсем свободен.
Повар сошел с ума. Он показывал кукиш истопнику Якимову и, не выпуская изо рта щепку, говорил голосом «колымского императора»:
– Ты – свободен! Ты совсем свободен!
Сумасшедший кричал даже на улицах поселка, будоража полупьяное население, и комендант уже собирался его застрелить, но бывший повар, оказывается, был не совсем дурак: почувствовав опасность, ушел в тайгу, чтобы замерзнуть свободным, как распорядился полковник Гаранин.
Отвыкший за двадцать лет добросовестной неволи от мыслей о свободе, Якимов хорошо воспринял высказывание француза с таким мудреные именем насчет рабского ума и крови, потому еще разок с удовольствием повторил:
– Все про нас, как в книжке прочитал, зараза!
– Хочешь, я тебе расскажу о нем подробней? – расщедрился польщенный Ведров и сел на нарах.
Якимов покосился на спящего Гнускова, о чем-то поразмышлял про себя, ответил с внезапным раздражением:
– Да отвяжись со своим французом! Нужон он мне, как зайцу триппер! Его б на нары, пущай бы здеся писал всякую там хреновину!
– Глупый ты, Якимов, – Ведров снова забрался под одеяло. – О Колыме никто никогда не напишет. Колыма – край без истории. История, сказано, – «свет истины», а истина Колымы – смерть…
Упоров закрылся с головой, ему не хотелось слушать о смерти и каких-то других человеческих трагедиях. Подобные разговоры выводили его из состояния спокойной уверенности, коей он проникся во время беседы с Дьяком.
Он бежит – о чем рассуждать? О чем?…
Приближение странного сна с реальным видением предметов и столь же реальным чувством отказа от самого себя было встречено с тревогой, прожившей, впрочем, совсем не долго.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125