Но что в самом деле разобрало Джеймса Пейджа, так это улыбка Эстелл. Его, старого дурака, вдруг на миг так и потянуло к ней, и сердце екнуло и затрепыхалось в груди, будто у мальчишки. Он дрогнул, растерялся. Дрогнул метафизически, хотя сам Джеймс Пейдж такого слова никогда бы не употребил. Они оба были стары и безобразны, и что его тело сохранило способность испытывать подобное волнение, когда пора для него давно уже миновала, показалось Джеймсу Пейджу издевательством, жестокой насмешкой небес.
— Ты уж прости, Джеймс, — сказала Эстелл. И вот поди ж ты, его опять как окатило. Но прислушаться к себе и задуматься над этим он толком не успел: в кухню уже входили гости, и маленький Дикки держал перед ними распахнутую дверь, улыбаясь от уха до уха, словно вдруг наступило Рождество.
— А ты что не спишь, малявка? — спросила Рут Томас, урожденная Джером, взъерошила ему волосы и смешно скосила глаза. Потом, как балерина, сделала пируэт, повернувшись всем своим грузным трехсотфунтовым телом, и раскинула руки, как бы обнимая всех. — Счастливой осени вам всем! — Изящно, словно актриса на сцене, она поднесла к губам пухлые, в старческих пятнах пальцы и послала воздушный поцелуй. От локтя до плеча руки у нее были невообразимо жирные. Рут Томас была в общепринятом смысле слова сумасшедшая. У нее, несмотря на возраст, был замечательно мелодичный музыкальный голос, такого замечательного голоса не слышал мир, понаторевший в противоречиях. Звонкий, чистый, он был словно создан природой для сладостных песнопений. И она действительно много лет пела красивым бархатистым контральто в хоре беннингтонской конгрегационалистской церкви, а сколько раз выступала с сольными концертами в Маккулохском культурном центре, этого никто из ныне живущих уж и не помнил точно, включая и ее самое. Но в то же время она много лет работала старшим библиотекарем в бесплатной Библиотеке Джона Г. Маккулоха, и из-за этого, а может, по другой какой причине, но ее голос приобрел не слишком приятное, деланное, сиплое звучание, как бы интеллигентное и при этом по-женски обольстительное, во всяком случае, призывное, если, конечно, это было не в насмешку над собеседниками, или над собой, или еще бог весть над чем. Когда она говорила, или пела, или делала одновременно и то и другое, голос у нее звучал как мощное незаглушаемое фортепиано, играющее на левой, «тихой», педали. Поговорить она любила — говорила не смолкая, и смех у нее был трубный.
Ее тело, даже теперь, в семьдесят шесть лет, было столь же достойно удивления, как и голос. Шаг ее утратил былую упругость с тех пор, как она один раз поскользнулась на мохнатом половике и сломала бедро — оно у нее теперь было на спице, и она сильно хромала; ее толстые ноги в серых чулках слегка прогибались назад, так что, стоя во весь рост, она немного напоминала оленя, который забрел в сад и, встав на дыбы, тянется за яблоками. Но в остальном ее движения были сама грация. Несмотря на толщину, она могла, если бы захотела, быть воплощением элегантности — то есть изящной и элегантной толстой женщиной, — но уж очень ей нравилось паясничать (и за это одни ее любили, другие недолюбливали): она могла забавно изобразить королеву Викторию, а могла и отколоть коленце-другое в дешевом стиле старых мюзик-холлов. Эту склонность в ней тоже умерила многолетняя работа в библиотеке, да так оно, видимо, и к лучшему. Она научилась сдерживаться и по многу часов подряд не допускать никаких выходок, если не считать комически преувеличенной игры в чопорность. Только озорно сверкнет ярко-голубыми глазами да еще при случае скорчит забавную рожу. Например, читатель в библиотеке скажет с возмущением: «Эта книга — глупая!» — будто с кого же и спрашивать за книгу, как не с миссис Томас. «Глупая?» — только и переспросит сокрушенно Рут, и сама не успеет себя одернуть, даже если б и хотела, а уже зубы у нее, вернее, вставные челюсти начинают выпирать, а глаза сходятся к переносице. У беннингтонских детей это в течение многих лет обеспечивало ей почти единодушное горячее поклонение. И еще она мастерски жестикулировала: могла по-еврейски пожать плечами, по-итальянски вскинуть кверху ладонь: «Эй, земляк!», или ткнуть в спину и перекрестить, как глупый тренер перед матчем.
Спору нет, из-за Рут Томас нередко получались неловкости. «Рут, тебе место на сцене», — сказала ей как-то Эстелл. «Или где-нибудь еще», — сухо добавил Феррис. Но при всем том она была доброй, сердечной и милой и очень любила книги, хотя вкусы у нее были своеобразные. Говорила, что любит Чосера, а читала его бог весть когда, да еще на современном английском языке; Вильяма Шекспира всегда именовала полностью, с легким британским акцентом; и, как она часто повторяла, для нее что Мильтон, что газовая камера — разницы почти никакой.
— Джеймс! — произнесла она теперь, наклоняясь к нему (она была огромного роста). — У тебя вид пса, наглотавшегося гвоздей.
Он попятился. От нее сильно пахло шоколадно-молочным напитком «овалтайн».
Кухня была уже набита до отказа. Вслед за Рут Томас, обнимая ее за талию, вошел ее муж Эд Томас, краснолицый, белоголовый восьмидесятилетний валлиец с сигарой в зубах. Он казался много старше жены — она-то волосы красила. Был он богатый фермер, дородностью не уступал жене, а ростом едва доставал ей до плеча.
— Добрый вечер, Джеймс! — проговорил он. — Добрый вечер, Эстелл! Здорово, Льюис, Дикки! Привет, привет!
Он выхватил изо рта незажженную сигару и этой же рукой стянул с головы шляпу. За ним вошел его восемнадцатилетний внук Девитт Томас с гитарой, а за Девиттом — Роджер, примерно одного возраста с Дикки. Оба мальчика Томасы были темно-рыжие и веснушчатые.
— Вот, захватил с собой ребят, Эстелл, — сказал Томас. На звуке «л» он слегка причмокивал, ударяя языком в зубы. — Витт из колледжа домой на уикенд приехал. — Он обратился к внуку: — Помнишь Эстелл? — Девитт, высокий парень, вежливо и скромно поклонился, придерживая гитару. — А ты, Роджер, — продолжал Эд Томас, — сними шапку и поздоровайся.
Рут тем временем разговорилась с Вирджинией, которая только что появилась на кухне.
— Можно посмотреть твою гитару? — спросил Дикки.
Девитт Томас в ответ подмигнул ему и стал пробираться в комнату. Дикки пошел за ним, бросив опасливый взгляд на отца. Следом неуверенно потянулся и Роджер.
— Ну, пропади я совсем! — произнес Джеймс Пейдж, но в сердцах или с удовольствием — трудно было сказать.
— Это ты, Рут? — послышался сверху голос Салли Эббот.
А в кухню тем временем вошел преподобный Лейн Уокер, ведя под руку какого-то никому не знакомого мексиканца с неприятным выражением лица и с кошачьими усами, толстого и, как показалось Джеймсу Пейджу, неестественно и безобразно коротконогого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130
— Ты уж прости, Джеймс, — сказала Эстелл. И вот поди ж ты, его опять как окатило. Но прислушаться к себе и задуматься над этим он толком не успел: в кухню уже входили гости, и маленький Дикки держал перед ними распахнутую дверь, улыбаясь от уха до уха, словно вдруг наступило Рождество.
— А ты что не спишь, малявка? — спросила Рут Томас, урожденная Джером, взъерошила ему волосы и смешно скосила глаза. Потом, как балерина, сделала пируэт, повернувшись всем своим грузным трехсотфунтовым телом, и раскинула руки, как бы обнимая всех. — Счастливой осени вам всем! — Изящно, словно актриса на сцене, она поднесла к губам пухлые, в старческих пятнах пальцы и послала воздушный поцелуй. От локтя до плеча руки у нее были невообразимо жирные. Рут Томас была в общепринятом смысле слова сумасшедшая. У нее, несмотря на возраст, был замечательно мелодичный музыкальный голос, такого замечательного голоса не слышал мир, понаторевший в противоречиях. Звонкий, чистый, он был словно создан природой для сладостных песнопений. И она действительно много лет пела красивым бархатистым контральто в хоре беннингтонской конгрегационалистской церкви, а сколько раз выступала с сольными концертами в Маккулохском культурном центре, этого никто из ныне живущих уж и не помнил точно, включая и ее самое. Но в то же время она много лет работала старшим библиотекарем в бесплатной Библиотеке Джона Г. Маккулоха, и из-за этого, а может, по другой какой причине, но ее голос приобрел не слишком приятное, деланное, сиплое звучание, как бы интеллигентное и при этом по-женски обольстительное, во всяком случае, призывное, если, конечно, это было не в насмешку над собеседниками, или над собой, или еще бог весть над чем. Когда она говорила, или пела, или делала одновременно и то и другое, голос у нее звучал как мощное незаглушаемое фортепиано, играющее на левой, «тихой», педали. Поговорить она любила — говорила не смолкая, и смех у нее был трубный.
Ее тело, даже теперь, в семьдесят шесть лет, было столь же достойно удивления, как и голос. Шаг ее утратил былую упругость с тех пор, как она один раз поскользнулась на мохнатом половике и сломала бедро — оно у нее теперь было на спице, и она сильно хромала; ее толстые ноги в серых чулках слегка прогибались назад, так что, стоя во весь рост, она немного напоминала оленя, который забрел в сад и, встав на дыбы, тянется за яблоками. Но в остальном ее движения были сама грация. Несмотря на толщину, она могла, если бы захотела, быть воплощением элегантности — то есть изящной и элегантной толстой женщиной, — но уж очень ей нравилось паясничать (и за это одни ее любили, другие недолюбливали): она могла забавно изобразить королеву Викторию, а могла и отколоть коленце-другое в дешевом стиле старых мюзик-холлов. Эту склонность в ней тоже умерила многолетняя работа в библиотеке, да так оно, видимо, и к лучшему. Она научилась сдерживаться и по многу часов подряд не допускать никаких выходок, если не считать комически преувеличенной игры в чопорность. Только озорно сверкнет ярко-голубыми глазами да еще при случае скорчит забавную рожу. Например, читатель в библиотеке скажет с возмущением: «Эта книга — глупая!» — будто с кого же и спрашивать за книгу, как не с миссис Томас. «Глупая?» — только и переспросит сокрушенно Рут, и сама не успеет себя одернуть, даже если б и хотела, а уже зубы у нее, вернее, вставные челюсти начинают выпирать, а глаза сходятся к переносице. У беннингтонских детей это в течение многих лет обеспечивало ей почти единодушное горячее поклонение. И еще она мастерски жестикулировала: могла по-еврейски пожать плечами, по-итальянски вскинуть кверху ладонь: «Эй, земляк!», или ткнуть в спину и перекрестить, как глупый тренер перед матчем.
Спору нет, из-за Рут Томас нередко получались неловкости. «Рут, тебе место на сцене», — сказала ей как-то Эстелл. «Или где-нибудь еще», — сухо добавил Феррис. Но при всем том она была доброй, сердечной и милой и очень любила книги, хотя вкусы у нее были своеобразные. Говорила, что любит Чосера, а читала его бог весть когда, да еще на современном английском языке; Вильяма Шекспира всегда именовала полностью, с легким британским акцентом; и, как она часто повторяла, для нее что Мильтон, что газовая камера — разницы почти никакой.
— Джеймс! — произнесла она теперь, наклоняясь к нему (она была огромного роста). — У тебя вид пса, наглотавшегося гвоздей.
Он попятился. От нее сильно пахло шоколадно-молочным напитком «овалтайн».
Кухня была уже набита до отказа. Вслед за Рут Томас, обнимая ее за талию, вошел ее муж Эд Томас, краснолицый, белоголовый восьмидесятилетний валлиец с сигарой в зубах. Он казался много старше жены — она-то волосы красила. Был он богатый фермер, дородностью не уступал жене, а ростом едва доставал ей до плеча.
— Добрый вечер, Джеймс! — проговорил он. — Добрый вечер, Эстелл! Здорово, Льюис, Дикки! Привет, привет!
Он выхватил изо рта незажженную сигару и этой же рукой стянул с головы шляпу. За ним вошел его восемнадцатилетний внук Девитт Томас с гитарой, а за Девиттом — Роджер, примерно одного возраста с Дикки. Оба мальчика Томасы были темно-рыжие и веснушчатые.
— Вот, захватил с собой ребят, Эстелл, — сказал Томас. На звуке «л» он слегка причмокивал, ударяя языком в зубы. — Витт из колледжа домой на уикенд приехал. — Он обратился к внуку: — Помнишь Эстелл? — Девитт, высокий парень, вежливо и скромно поклонился, придерживая гитару. — А ты, Роджер, — продолжал Эд Томас, — сними шапку и поздоровайся.
Рут тем временем разговорилась с Вирджинией, которая только что появилась на кухне.
— Можно посмотреть твою гитару? — спросил Дикки.
Девитт Томас в ответ подмигнул ему и стал пробираться в комнату. Дикки пошел за ним, бросив опасливый взгляд на отца. Следом неуверенно потянулся и Роджер.
— Ну, пропади я совсем! — произнес Джеймс Пейдж, но в сердцах или с удовольствием — трудно было сказать.
— Это ты, Рут? — послышался сверху голос Салли Эббот.
А в кухню тем временем вошел преподобный Лейн Уокер, ведя под руку какого-то никому не знакомого мексиканца с неприятным выражением лица и с кошачьими усами, толстого и, как показалось Джеймсу Пейджу, неестественно и безобразно коротконогого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130