Сам Иван Захарович вместе с Ваней уехал в Керчь, где теперь жила, после того как ее выпустили из гестапо, больная тетя Нюша, мать Вани. Сестра Валя тоже уехала в город по своим комсомольским делам, воспользовавшись попутной машиной. А Евдокия Тимофеевна, оставшись одна с Володей, решила устроить ему баню и как следует отмыть.
Неловко было лихому разведчику залезать голым в корыто и, как маленькому, терпеть все, что проделывала сейчас с ним мать. А уж от нее в таких случаях нечего было ждать пощады. Она взбила на давно не стриженной Володиной голове пышную белую папаху из шипящей пены. Большие шматки и лепехи пузырящейся кипени летели во все стороны, падали на пол, плавали в корыте. Уже третий раз меняла Евдокия Тимофеевна воду, а она разом становилась черной от копоти, которая пластами сходила с Володи. Жесткой, шершавой люфой, пропитанной обжигающей мыльной жижей, мать яростно скребла отощавшие плечи сына, вытянувшуюся спину с резко проступающими позвонками. Вырос и похудел Володя с тех пор, как она его не видела. И до чего он был грязен! Какие залежи копоти скопились в волосах!
— Уй-ю-юй, мама! Мне все глаза мыло выело, — стонал Володя и отплевывался. — Меня даже папа в Мурманске на «Красине» так не драл… А уж он…
— Терпи, терпи, партизан! — твердила неумолимая Евдокия Тимофеевна и орудовала безжалостно, так что голова Володи моталась из стороны в сторону.
— Тише, мама… все волосы выдерешь.
— Ладно, ладно, останется тебе еще, герой, на прическу. Будет за что таскать. До чего ж запакостился, а? Тебя за три дня не отскребешь…
Она вымыла ему голову дегтярным мылом, протерла уксусом и керосином, чтобы не завелась какая-нибудь гадость. Потом окатила его водой, приговаривая, как всегда:
— Ну, с гуся вода, с Володеньки нашего худоба…
Быстро обжала ладонью мокрую его голову, и он, еще ухая, надувая щеки и не открывая слипшихся глаз, забарахтался в большой мохнатой простыне, сквозь которую расторопные руки матери терли его чистое тело, ворошили волосы и бережно касались лица.
— Я сам, давай, — сказал он, лениво отбиваясь и блаженствуя от ощущения чистоты, уюта, ласки, окружавшей его.
— Ну, давай сам, — согласилась мать. — Вот теперь ты вроде как почище будешь. Ух и напарилась я с тобой!
Она кинула ему на руки чистую рубашку, и он натянул ее с трудом на распаренное, еще чуточку влажное, приятно горевшее тело.
— Вытянулся-то как! — воскликнула мать, глядя на него. — Рукава-то до локтей… Изо всего вырос. Все мало стало…
Потом, причесанный, одетый во все частое, он сидел за столом и солидно пил чай с матерью.
— Ну что же ты там делал-то, под землей? — спрашивала мать.
— Да всякое приходилось, — не спеша отвечал он, подливая себе из чашки на блюдце. — Какое командование давало задание, то и выполнял.
— Что ж, и посуду мыл? — лукаво спросила мать.
— Нет, посуду не мыл, — ответил он и упрямо потер подбородком плечо. Но тут же взглянул на мать и сказал просто: — У вас, мама, воды не было. Я бы уж и рад был помыть…
Так они сидели, тихонько разговаривая, мать и сын. Володя расспрашивал о знакомых; Евдокия Тимофеевна слышала, что Юлия Львовна и Светлана живы и здоровы.
— А вот Ефима Леонтьевича-то вашего убили. Он в ополчение пошел, хоть и сердцем больной. В бою, говорят, погиб. Такой тихий, хороший человек был…
Володя, внезапно нахмурившись, с появившейся на лбу новой, незнакомой матери складкой, смотрел в окно, вздергивая плечо к щеке.
А за окном на улице в это время показался отряд красноармейцев. Они несли длинные палки с кружками на конце. Поверх шапок у них были надеты телефонные наушники. Володя мигом вскочил, припал к стеклу, стуча в него костяшками пальцев. Шедший впереди отряда пожилой красноармеец услышал стук, обернулся к окну; сперва не узнал, а потом заулыбался и козырнул Володе.
— Мама… — заволновался Володя, ища глазами, куда положил свою шапку, — мама, это к нам саперы пошли. Будут сейчас ходы в каменоломни разминировать. Этот, который мне честь отдал, мой знакомый. Я ему показывал в первый день, как нас освободили, где дорогу расчищать. Я и сегодня им обещал, мама. Я же кругом там все кочки наизусть помню!
— Без тебя, Вовочка, обойдутся. Сказал ведь тебе вчера комиссар, чтоб ты туда не совался. И командир не приказывал.
— Нет, мама, я ведь там каждые камешек исползал. Надо помочь людям. Я просто обязан… Пионер я или кто? Они же целую неделю провозятся. Ты пойми, мама! Не могу я спокойно сидеть, когда помочь могу. А надо скорее наверх продовольствие вынести. В поселке народ нуждается. Немцы все до крошки съели.
Он снял со стены пальто, оделся, потянулся за шапкой-ушанкой, которая лежала на стуле. Мать встала в дверях, взявшись за косяк:
— Не ходи, Володенька, ну, прошу тебя! Боязно мне что-то… Ведь не велено тебе было. Не ровен час, оступишься или заденешь…
Володя мягко убрал ее руку, толкнул дверь:
— Я же ненадолго, мама! К обеду уже дома буду.
— Поберегись хоть! — крикнула она ему вдогонку. — Ой, неспокойно у меня опять на сердце…
Она видела через окно, как он нагнал саперов, подбежал к старшему, откозырял и пошел рядом с ним, маленький, решительный, стараясь ступать в ногу. Она стояла у окна, пока они не скрылись за поворотом улицы.
«Испеку ему к обеду содовые пышки, — подумала она. — Давно, верно, не ел, а любит — страсть!»
Она подошла к плите, замесила муку с водой и вскоре ушла с головой в знакомые хлопоты, ставшие теперь снова для нее сладкими, так как она знала, что к обеду придет Володя, увидит любимые пышки и кинется обнимать ее от радости.
Протяжный, двойной, грохочущий удар из-под самого, как ей показалось, пола горницы на мгновение будто приподнял весь домик, а потом грузно всадил его обратно в землю. Из окна выпал уголок стекла, подклеенный бумагой, слабо звякнул о подоконник…
Несколько камней, щелкнув по крыше, пролетели за окном и шмякнулись с силой возле дома. Послышались испуганные голоса. Улица за окном заполнилась бегущими людьми. Евдокия Тимофеевна видела, что все они спешат, обгоняя друг друга, по направлению к каменоломням… туда, куда только что ушел ее Володя.
Она стояла некоторое время, словно окаменев. Как будто тем ударом ее пришибло на месте. Потом сделала один шаг, косой и неверный, хотела сделать второй, уже не справляясь с ногами, едва не миновала табурета, тяжело опустилась на него и уронила на пол полотенце.
Надо было выйти на улицу, узнать, что это так грохнуло, но у нее не было силы встать.
На улице стихло. Никто не проходил мимо окон. Евдокия Тимофеевна все сидела на табурете, обернувшись к двери, еще надеясь на что-то, но страшась, что сейчас дверь раскроется и впустит в дом весть, ужаснее и горше которой для матери нет и не может быть на свете…
Так она сидела очень долго.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151
Неловко было лихому разведчику залезать голым в корыто и, как маленькому, терпеть все, что проделывала сейчас с ним мать. А уж от нее в таких случаях нечего было ждать пощады. Она взбила на давно не стриженной Володиной голове пышную белую папаху из шипящей пены. Большие шматки и лепехи пузырящейся кипени летели во все стороны, падали на пол, плавали в корыте. Уже третий раз меняла Евдокия Тимофеевна воду, а она разом становилась черной от копоти, которая пластами сходила с Володи. Жесткой, шершавой люфой, пропитанной обжигающей мыльной жижей, мать яростно скребла отощавшие плечи сына, вытянувшуюся спину с резко проступающими позвонками. Вырос и похудел Володя с тех пор, как она его не видела. И до чего он был грязен! Какие залежи копоти скопились в волосах!
— Уй-ю-юй, мама! Мне все глаза мыло выело, — стонал Володя и отплевывался. — Меня даже папа в Мурманске на «Красине» так не драл… А уж он…
— Терпи, терпи, партизан! — твердила неумолимая Евдокия Тимофеевна и орудовала безжалостно, так что голова Володи моталась из стороны в сторону.
— Тише, мама… все волосы выдерешь.
— Ладно, ладно, останется тебе еще, герой, на прическу. Будет за что таскать. До чего ж запакостился, а? Тебя за три дня не отскребешь…
Она вымыла ему голову дегтярным мылом, протерла уксусом и керосином, чтобы не завелась какая-нибудь гадость. Потом окатила его водой, приговаривая, как всегда:
— Ну, с гуся вода, с Володеньки нашего худоба…
Быстро обжала ладонью мокрую его голову, и он, еще ухая, надувая щеки и не открывая слипшихся глаз, забарахтался в большой мохнатой простыне, сквозь которую расторопные руки матери терли его чистое тело, ворошили волосы и бережно касались лица.
— Я сам, давай, — сказал он, лениво отбиваясь и блаженствуя от ощущения чистоты, уюта, ласки, окружавшей его.
— Ну, давай сам, — согласилась мать. — Вот теперь ты вроде как почище будешь. Ух и напарилась я с тобой!
Она кинула ему на руки чистую рубашку, и он натянул ее с трудом на распаренное, еще чуточку влажное, приятно горевшее тело.
— Вытянулся-то как! — воскликнула мать, глядя на него. — Рукава-то до локтей… Изо всего вырос. Все мало стало…
Потом, причесанный, одетый во все частое, он сидел за столом и солидно пил чай с матерью.
— Ну что же ты там делал-то, под землей? — спрашивала мать.
— Да всякое приходилось, — не спеша отвечал он, подливая себе из чашки на блюдце. — Какое командование давало задание, то и выполнял.
— Что ж, и посуду мыл? — лукаво спросила мать.
— Нет, посуду не мыл, — ответил он и упрямо потер подбородком плечо. Но тут же взглянул на мать и сказал просто: — У вас, мама, воды не было. Я бы уж и рад был помыть…
Так они сидели, тихонько разговаривая, мать и сын. Володя расспрашивал о знакомых; Евдокия Тимофеевна слышала, что Юлия Львовна и Светлана живы и здоровы.
— А вот Ефима Леонтьевича-то вашего убили. Он в ополчение пошел, хоть и сердцем больной. В бою, говорят, погиб. Такой тихий, хороший человек был…
Володя, внезапно нахмурившись, с появившейся на лбу новой, незнакомой матери складкой, смотрел в окно, вздергивая плечо к щеке.
А за окном на улице в это время показался отряд красноармейцев. Они несли длинные палки с кружками на конце. Поверх шапок у них были надеты телефонные наушники. Володя мигом вскочил, припал к стеклу, стуча в него костяшками пальцев. Шедший впереди отряда пожилой красноармеец услышал стук, обернулся к окну; сперва не узнал, а потом заулыбался и козырнул Володе.
— Мама… — заволновался Володя, ища глазами, куда положил свою шапку, — мама, это к нам саперы пошли. Будут сейчас ходы в каменоломни разминировать. Этот, который мне честь отдал, мой знакомый. Я ему показывал в первый день, как нас освободили, где дорогу расчищать. Я и сегодня им обещал, мама. Я же кругом там все кочки наизусть помню!
— Без тебя, Вовочка, обойдутся. Сказал ведь тебе вчера комиссар, чтоб ты туда не совался. И командир не приказывал.
— Нет, мама, я ведь там каждые камешек исползал. Надо помочь людям. Я просто обязан… Пионер я или кто? Они же целую неделю провозятся. Ты пойми, мама! Не могу я спокойно сидеть, когда помочь могу. А надо скорее наверх продовольствие вынести. В поселке народ нуждается. Немцы все до крошки съели.
Он снял со стены пальто, оделся, потянулся за шапкой-ушанкой, которая лежала на стуле. Мать встала в дверях, взявшись за косяк:
— Не ходи, Володенька, ну, прошу тебя! Боязно мне что-то… Ведь не велено тебе было. Не ровен час, оступишься или заденешь…
Володя мягко убрал ее руку, толкнул дверь:
— Я же ненадолго, мама! К обеду уже дома буду.
— Поберегись хоть! — крикнула она ему вдогонку. — Ой, неспокойно у меня опять на сердце…
Она видела через окно, как он нагнал саперов, подбежал к старшему, откозырял и пошел рядом с ним, маленький, решительный, стараясь ступать в ногу. Она стояла у окна, пока они не скрылись за поворотом улицы.
«Испеку ему к обеду содовые пышки, — подумала она. — Давно, верно, не ел, а любит — страсть!»
Она подошла к плите, замесила муку с водой и вскоре ушла с головой в знакомые хлопоты, ставшие теперь снова для нее сладкими, так как она знала, что к обеду придет Володя, увидит любимые пышки и кинется обнимать ее от радости.
Протяжный, двойной, грохочущий удар из-под самого, как ей показалось, пола горницы на мгновение будто приподнял весь домик, а потом грузно всадил его обратно в землю. Из окна выпал уголок стекла, подклеенный бумагой, слабо звякнул о подоконник…
Несколько камней, щелкнув по крыше, пролетели за окном и шмякнулись с силой возле дома. Послышались испуганные голоса. Улица за окном заполнилась бегущими людьми. Евдокия Тимофеевна видела, что все они спешат, обгоняя друг друга, по направлению к каменоломням… туда, куда только что ушел ее Володя.
Она стояла некоторое время, словно окаменев. Как будто тем ударом ее пришибло на месте. Потом сделала один шаг, косой и неверный, хотела сделать второй, уже не справляясь с ногами, едва не миновала табурета, тяжело опустилась на него и уронила на пол полотенце.
Надо было выйти на улицу, узнать, что это так грохнуло, но у нее не было силы встать.
На улице стихло. Никто не проходил мимо окон. Евдокия Тимофеевна все сидела на табурете, обернувшись к двери, еще надеясь на что-то, но страшась, что сейчас дверь раскроется и впустит в дом весть, ужаснее и горше которой для матери нет и не может быть на свете…
Так она сидела очень долго.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151