Он пел, постепенно расходясь, воодушевляясь. Вспомнил матроса Бондаренко, которому певал эту песню, и чистая, как слеза, сдержанная печаль вошла в его песню. Пригорюнилась, утерев кончиком платка уголок глаза, Евдокия Тимофеевна. Притихли самые смешливые молодые партизаны, и шумно вздохнул во всю свою просторную грудь комиссар Иван Захарович Котло.
…Лежит под курганом
Овеянный славой
Матрос Железняк, партизан…
Необыкновенной была вся эта ночь, столько сулившая на завтра. И, верно, не было бы конца веселью, песням и пляскам, если бы не начал сдавать немецкий движок. Сначала медленно желтея, потом став тоненькими, красными и, наконец, совсем остыв, пропали волоски в лампочках. Погасли огни на немудрящей партизанской елке. И стало опять темно в каменоломнях, темнее, чем раньше было, — так, по крайней мере, сперва показалось после яркого электрического света. И снова зачиркали спички, зажглись во мраке фонари «летучая мышь», населяя подземелье размашистыми тенями. Высунули огненные, сверкающие жала лампочки-карбидки. Партизаны начали укладываться на покой.
Евдокия Тимофеевна, не выпуская Володиного локтя (за который она боязливо ухватилась, как только погас свет), почувствовала себя заблудившейся в этой кромешной путанице сшибающихся друг с другом теней, мутных, плутающих просветов, мерцающих отблесков, медленно тонущих в бездонном мраке.
— Страсть-то какая! — прошептала она. — Как же в темени такой жили?
— А очень просто, мама, — пояснил Володя. — Это тебе так с непривычки. Ты держись за меня, не теряйся.
Он ловко заправил лампочку-шахтерку, покачал насосиком, чиркнул спичкой. Лампочка зашумела, вонзив в темноту белое лезвие пламени.
— Ты, мама, у меня ляжешь, — сказал Володя. — У меня прямо не лежанка, а целый саркофаг царя Митридата. А Ваня у отца ляжет. Ох, у нас здорово! Сейчас увидишь, мама, как уютно. Прямо как хорошая тебе гробница.
— Да что ты такое говоришь, Вовочка! И так тут страшно, а ты еще с глупостями своими…
Володя провел мать в свой уголок, в первом шурфе от штаба, осветил его лампочкой.
— Видишь, мама: вот тут мы с Ваней спим. А с этой стенки воду лизали, когда пить было нечего. Смотри, белая дорожка: это я копоть языком полизал… А тут, видишь, гвоздем зарубки делал каждый день, вроде как календарь. Вот сейчас сделаю последнюю, пятьдесят вторую. Так. А вот тут звездочка над зарубкой. Одна, другая… Считай сама. Это значит: в тот день я на разведку ходил.
Пять звездочек насчитала мать. Пять раз выходил ее мальчуган через потайные лазы на поверхность, где каждый шаг грозил ему гибелью, всякое неосторожное слово, малейшее нерассчитанное движение влекли за собой верную смерть.
При свете шахтерской лампочки она оглядывала подземную обитель сынишки. Значит, вот тут он провел два месяца. Здесь он спал, прислушиваясь к каждому шороху в недрах камня. Вот лежал его учебник, стоял прислоненный к стене трофейный немецкий автомат, висели на выступе камня бескозырка, стеганка. Прокоптившееся насквозь одеяло прикрывало тюфяк, набитый соломой.
— Дай я хоть обмету у тебя немножко, а то вон сколько натрясло трухи-то. Веник у вас тут водится?.. А, вон! Сама вижу. Дай-ка…
Ловкими руками она выхватила из рук Володи веничек — раз-раз! — двумя-тремя точными, не сильными движениями обмахнула соринки на камне возле тюфяка, подмела на каменном полу.
— Ну, все ж таки чуток почище, — сказала она и сняла с себя платок. — Давай спать, сынок. Сморилась я что-то за день. — Она зевнула, прикрыв рот горстью. — К стенке тебя, что ль, пустить?
— Нет уж, довольно, не маленький! — сейчас же запротестовал Володя. — Ты давай сама к стенке, а я с краю лягу, а то ты не привыкла к этому саркофа… тьфу… ладно, я шучу так… на лежанке-то партизанской не спала никогда. С нее еще упадешь ночью.
Володя уже сам совсем засыпал на ходу: шутка ли сказать, сколько вместил необыкновенный этот сегодняшний день!
Он зевал с таким ожесточением, что у него трещало возле ушей.
Мать принялась устраиваться под каменной стенкой, обминая шуршавший соломенный матрац. Большим полукруглым гребнем она расчесала длинные волосы, заплела их в косу на ночь.
Володя спросил:
— Ну, как тебе — ничего, удобно, мама? Хорошо?
А ей бы и на голых камнях сейчас было мягко! И он еще спрашивал, хорошо ли матери, которая снова видела рядом с собой своего, казалось, уже навсегда потерянного сына!
— Мне тут хорошо, Вовочка, — сказала мать. — Ты сам ложись, а то устал. Вон как раззевался…
— Мама! — проговорил Володя, укладываясь рядом с матерью. — А знаешь ты, мама, что я ведь тебя недавно видел, и совсем близко, мама… Вот как отсюда и дотуда…
Он свел брови и потерся подбородком о плечо, вспомнив, как хотелось ему тогда, лежа за промерзшей кадкой, обнять мать, которую он разглядел через окно. А вот сейчас мама была совсем рядом, как тогда, когда они ехали к отцу в Мурманск и спали на узкой вагонной полке. И он мог теперь обнять ее, но почему-то стеснялся. Ему вспомнилось лицо матери тогда, в окне. И вдруг такая огромная нежность сжала его сердце, так толкнулась к его горлу, что он чуть не задохнулся. Он повернулся к матери, торопливо прижался к ее плечу, обхватил ее рукой за шею, заговорил тихо, в самое ухо, сдувая мешавшие ему волосы с материнской щеки:
— Видел… Через окно тебя видел… Я на разведке был и так вдруг соскучился… захотел на тебя поглядеть… А у вас там немцы везде были. Я за кадкой спрятался, и ты как раз в окне… Шила что-то. А я все лежал и все смотрел, смотрел. А потом ты вдруг встала и штору опустила… А я уполз, Ваня меня дожидался…
Мать слушала молча, тихо гладя его круглый затылок. Смотрела ему в глаза, потрясенная, чувствуя себя почему-то виноватой: как же не почуяла тогда, что сын был совсем рядом, глядел на нее, а она взяла да и опустила занавеску!
А Володя продолжал:
— Завидно, мама, мне было тогда на Вальку глядеть. Ходит около тебя, ничего не понимает…
— Чего ж ей понимать-то было?
— Да я на ее месте бы так все время тебя обнимал, гладил да целовал!
— Ну, а что ж сейчас ты? Отвык уж совсем от матери…
Он засмеялся, еще крепче прижался к матери, стал бодать ее головой в шею, норовя лбом поддеть под подбородок, принялся возиться, фыркать, дуть в ухо.
— Пусти, Вовка! Что за дрянь мальчишка! Не смей в ухо дуть! Мало я тебя за это лупила? Знаешь ведь, что терпеть этого не могу. Кому говорю? Вот как надаю сейчас шлепков… Что?! Подучил? Силач нашелся какой! На еще! Драли мы таких командиров за уши — вот так, вот так!
— И не больно совсем, — не унимался Володя. — Уй-юй! Эх, ты! Ловко ты меня… Рука у тебя хлесткая!
— Ну, получил, и хватит. Спи.
Все желтее и желтее становилось пламя лампочки-шахтерки, стоявшей в нише каменной стены.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151
…Лежит под курганом
Овеянный славой
Матрос Железняк, партизан…
Необыкновенной была вся эта ночь, столько сулившая на завтра. И, верно, не было бы конца веселью, песням и пляскам, если бы не начал сдавать немецкий движок. Сначала медленно желтея, потом став тоненькими, красными и, наконец, совсем остыв, пропали волоски в лампочках. Погасли огни на немудрящей партизанской елке. И стало опять темно в каменоломнях, темнее, чем раньше было, — так, по крайней мере, сперва показалось после яркого электрического света. И снова зачиркали спички, зажглись во мраке фонари «летучая мышь», населяя подземелье размашистыми тенями. Высунули огненные, сверкающие жала лампочки-карбидки. Партизаны начали укладываться на покой.
Евдокия Тимофеевна, не выпуская Володиного локтя (за который она боязливо ухватилась, как только погас свет), почувствовала себя заблудившейся в этой кромешной путанице сшибающихся друг с другом теней, мутных, плутающих просветов, мерцающих отблесков, медленно тонущих в бездонном мраке.
— Страсть-то какая! — прошептала она. — Как же в темени такой жили?
— А очень просто, мама, — пояснил Володя. — Это тебе так с непривычки. Ты держись за меня, не теряйся.
Он ловко заправил лампочку-шахтерку, покачал насосиком, чиркнул спичкой. Лампочка зашумела, вонзив в темноту белое лезвие пламени.
— Ты, мама, у меня ляжешь, — сказал Володя. — У меня прямо не лежанка, а целый саркофаг царя Митридата. А Ваня у отца ляжет. Ох, у нас здорово! Сейчас увидишь, мама, как уютно. Прямо как хорошая тебе гробница.
— Да что ты такое говоришь, Вовочка! И так тут страшно, а ты еще с глупостями своими…
Володя провел мать в свой уголок, в первом шурфе от штаба, осветил его лампочкой.
— Видишь, мама: вот тут мы с Ваней спим. А с этой стенки воду лизали, когда пить было нечего. Смотри, белая дорожка: это я копоть языком полизал… А тут, видишь, гвоздем зарубки делал каждый день, вроде как календарь. Вот сейчас сделаю последнюю, пятьдесят вторую. Так. А вот тут звездочка над зарубкой. Одна, другая… Считай сама. Это значит: в тот день я на разведку ходил.
Пять звездочек насчитала мать. Пять раз выходил ее мальчуган через потайные лазы на поверхность, где каждый шаг грозил ему гибелью, всякое неосторожное слово, малейшее нерассчитанное движение влекли за собой верную смерть.
При свете шахтерской лампочки она оглядывала подземную обитель сынишки. Значит, вот тут он провел два месяца. Здесь он спал, прислушиваясь к каждому шороху в недрах камня. Вот лежал его учебник, стоял прислоненный к стене трофейный немецкий автомат, висели на выступе камня бескозырка, стеганка. Прокоптившееся насквозь одеяло прикрывало тюфяк, набитый соломой.
— Дай я хоть обмету у тебя немножко, а то вон сколько натрясло трухи-то. Веник у вас тут водится?.. А, вон! Сама вижу. Дай-ка…
Ловкими руками она выхватила из рук Володи веничек — раз-раз! — двумя-тремя точными, не сильными движениями обмахнула соринки на камне возле тюфяка, подмела на каменном полу.
— Ну, все ж таки чуток почище, — сказала она и сняла с себя платок. — Давай спать, сынок. Сморилась я что-то за день. — Она зевнула, прикрыв рот горстью. — К стенке тебя, что ль, пустить?
— Нет уж, довольно, не маленький! — сейчас же запротестовал Володя. — Ты давай сама к стенке, а я с краю лягу, а то ты не привыкла к этому саркофа… тьфу… ладно, я шучу так… на лежанке-то партизанской не спала никогда. С нее еще упадешь ночью.
Володя уже сам совсем засыпал на ходу: шутка ли сказать, сколько вместил необыкновенный этот сегодняшний день!
Он зевал с таким ожесточением, что у него трещало возле ушей.
Мать принялась устраиваться под каменной стенкой, обминая шуршавший соломенный матрац. Большим полукруглым гребнем она расчесала длинные волосы, заплела их в косу на ночь.
Володя спросил:
— Ну, как тебе — ничего, удобно, мама? Хорошо?
А ей бы и на голых камнях сейчас было мягко! И он еще спрашивал, хорошо ли матери, которая снова видела рядом с собой своего, казалось, уже навсегда потерянного сына!
— Мне тут хорошо, Вовочка, — сказала мать. — Ты сам ложись, а то устал. Вон как раззевался…
— Мама! — проговорил Володя, укладываясь рядом с матерью. — А знаешь ты, мама, что я ведь тебя недавно видел, и совсем близко, мама… Вот как отсюда и дотуда…
Он свел брови и потерся подбородком о плечо, вспомнив, как хотелось ему тогда, лежа за промерзшей кадкой, обнять мать, которую он разглядел через окно. А вот сейчас мама была совсем рядом, как тогда, когда они ехали к отцу в Мурманск и спали на узкой вагонной полке. И он мог теперь обнять ее, но почему-то стеснялся. Ему вспомнилось лицо матери тогда, в окне. И вдруг такая огромная нежность сжала его сердце, так толкнулась к его горлу, что он чуть не задохнулся. Он повернулся к матери, торопливо прижался к ее плечу, обхватил ее рукой за шею, заговорил тихо, в самое ухо, сдувая мешавшие ему волосы с материнской щеки:
— Видел… Через окно тебя видел… Я на разведке был и так вдруг соскучился… захотел на тебя поглядеть… А у вас там немцы везде были. Я за кадкой спрятался, и ты как раз в окне… Шила что-то. А я все лежал и все смотрел, смотрел. А потом ты вдруг встала и штору опустила… А я уполз, Ваня меня дожидался…
Мать слушала молча, тихо гладя его круглый затылок. Смотрела ему в глаза, потрясенная, чувствуя себя почему-то виноватой: как же не почуяла тогда, что сын был совсем рядом, глядел на нее, а она взяла да и опустила занавеску!
А Володя продолжал:
— Завидно, мама, мне было тогда на Вальку глядеть. Ходит около тебя, ничего не понимает…
— Чего ж ей понимать-то было?
— Да я на ее месте бы так все время тебя обнимал, гладил да целовал!
— Ну, а что ж сейчас ты? Отвык уж совсем от матери…
Он засмеялся, еще крепче прижался к матери, стал бодать ее головой в шею, норовя лбом поддеть под подбородок, принялся возиться, фыркать, дуть в ухо.
— Пусти, Вовка! Что за дрянь мальчишка! Не смей в ухо дуть! Мало я тебя за это лупила? Знаешь ведь, что терпеть этого не могу. Кому говорю? Вот как надаю сейчас шлепков… Что?! Подучил? Силач нашелся какой! На еще! Драли мы таких командиров за уши — вот так, вот так!
— И не больно совсем, — не унимался Володя. — Уй-юй! Эх, ты! Ловко ты меня… Рука у тебя хлесткая!
— Ну, получил, и хватит. Спи.
Все желтее и желтее становилось пламя лампочки-шахтерки, стоявшей в нише каменной стены.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151