Hab' keine Zeit sich mit jedem Matrosen abzuqualen!
— Если будешь молчать, тебя сейчас расстреляют, — устало перевел румын, но я-то понял, что говорил немец.
Из рассеченной губы и из носу текла кровь. Двое солдат держали меня за руки. И не было уже ни страха, ни, боли, только злоба, какой я не испытывал никогда в жизни. Когда выводили во двор, мелькнула мысль: а что, если действительно расстреляют? Долго ли им? Он же сказал: «...некогда возиться».
В крытом брезентом грузовике я застал наших ребят. Они лежали вповалку, избитые, как и я. Недоставало только Батыра Каримова.
— Нет больше Батыра, — сказал матрос. — Ухлопал его тот немец. Увидел, что человек решился ума, и ухлопал.
Сколько смертей сразу! А сейчас Каримов... Он всегда спрашивал: «Где служишь?» Не посрамил Батыр наш «Ростов».
Машина тряслась по булыжнику. Я был так слаб, что, если бы и отпустили, не выбрался бы из грузовика. Но я убегу все равно!
Вокруг — темнота. Только сзади светлое пятно и два малиновых огонька. Конвойные курили, сидя на заднем борту. Затянуться бы разок! Болело все тело — и спина, и руки, и зубы. Давило сознание беспомощности. Нас увозили подальше от моря, от моей прошлой жизни с ее радостями и горестями.
Дребезжит старый грузовик. Огоньки папирос выписывают странные узоры на клочке темного неба. Время от времени застонет кто-нибудь из товарищей. Куда нас везут?
Собрав остаток сил, говорю:
— Держитесь, хлопцы. Чтобы расстрелять, незачем везти так далеко. Мы еще подумаем. Мы что-нибудь придумаем...
Стучит о доски приклад: «Молчать! Не двигаться!»
Но думать они мне не запретят. Буду думать о том, как вернусь к своим, стану за штурвал и услышу голос командира: «Так держать!»
Так держать! Не сдаваться! Ни на минуту не считать себя побежденным. И еще я буду думать об Анни...
2
Нас привезли в лагерь «Беньяка». Собственно говоря, лагеря еще не было. Мы валили в лесу деревья и волокли их на себе к жаркому пустырю, окруженному двумя рядами колючей проволоки. Другие военнопленные копали канавы и возводили первые бараки, в которых должны были жить. Я жить здесь не собирался. Вот только немного окрепну — и домой. Любым путем!
Мы подымались в пять и шли на работу. Обязательно в ногу, как воинское подразделение. В двенадцать — похлебка и кусок жмыха вместо хлеба. С заходом солнца — в лагерь. Ужин — та же похлебка. Вечерняя перекличка и сон — прямо на земле.
Здесь, в лагере, спустя несколько дней я встретил Васю Голованова. Кто не был в моем положении, не поймет, какая это радость. Ведь я не надеялся увидеть друга в живых. Голованов провел два дня с Шелагуровым в Констанце.
— Вначале с нами обращались вполне прилично, даже, можно сказать, хорошо, — рассказывал он, — накормили мамалыгой с мясом, хотели перевязать, да я не позволил!
Обоим предложили службу в румынском флоте. Долго уговаривали, поясняли, что «Москва будет взята в ближайшие дни, а от Ленинграда остались одни руины». Уговоры не подействовали. Тогда начали избивать. Особенно усердствовал тот эсэсовец Вильке, что застрелил нашего старпома. Вася оставил Шелагурова в комендатуре.
— Вряд ли выживет, — заключил он.
Недели через две нам удалось установить связь с черноморцами, разбросанными по разным плутонам, что значит по-румынски «взвод». Здесь был мой знакомый старшина Задорожный. Вскоре появился Закутников. Не было самого дорогого человека, Шелагурова. По ночам, лежа под звездами, я доставал из тряпья хронометр и прислушивался к его звонкому ходу. Холодный металл нагревался от моей руки. Секунды улетали. Зеленоватое свечение стрелок успокаивало, и я говорил себе, что время работает на меня.
Мы с Васей решили уйти отсюда при первом же удобном случае. Большинство пленных надеялись на наступление советских войск, но были и такие, кто рассчитывал дотянуть в лагере до конца войны. Сержант-пехотинец, попавший в плен где-то под Балтой, рассказывал, что немцы прут железной стеной, а наши от них бегут. Я не верил.
— Врешь! Сам, наверно, бросил винтовку и поднял руки! Наши воюют, как мы воевали, пока не попали сюда.
— А где ж твой пароход? — ехидно спросил сержант. Обмакивая кусок жмыха, твердого, как булыжник, в тепловатую баланду, он рассуждал: — Ну, положи, проходить он двадцать километров на день. Прикинь-ка, ученый, октябь кончается. С июня месяца три тыщи километров он за собой оставил!
Получалось, что гитлеровцы уже где-то за Уралом. Голованов пришел в ярость:
— Арифметика!
Это слово, как плевок сквозь зубы, разом перечеркнуло все подсчеты сержанта. Губы у Голованова побледнели, а глаза сузились. Я знал этот признак ярости и, сам того не замечая, по-шелагуровски успокаивал его:
— Спокойно, Вася, спокойно! Крепить по-штормовому!
Военнопленный, которого все звали Матвеичем, степенный украинец примирительно сказал нам:
— Та не слухайте його, хлопці. Хай йому біс з тою арихметикою! Кажуть, наші турнули німця під Київом...
Он всегда рассказывал что-нибудь обнадеживающее. То ли наши самолеты бомбили Констанцу, то ли на севере Красная Армия перешла в наступление... Вероятно, Матвеич выдумывал эти новости, чтобы поддерживать в нас надежду.
Несмотря на тяжелую работу и скверное питание, к концу месяца я заметно окреп. Осень уже давала о себе знать. Днем было жарко, а ночью мы плотно прижимались друг к другу в своих телячьих загончиках без крыш. Осень заставляла спешить. Особенно настаивал на этом Вася Голованов.
Бежать из лагеря «Беньяка» было, в общем, несложно. Румыны несли караул не слишком добросовестно, а немцев я не видел совсем. Непосредственным нашим начальником был лагерный капо. Он ведал распределением работы на день, следил за раздачей пищи и персонально отвечал за каждого из нас. Этот рыжий уголовник из Молдавии, здоровенный, как буйвол, ходил в немецком мундире без погон и русских галифе с кантами. Питался капо из котла охраны, спал в отдельном шалашике. Символом его власти была нагайка — ножка от стула черного дерева с блестящим набалдашником на конце. К другому концу был прикреплен сплетенный втрое свинцовый телефонный провод.
Раньше всего надо было избавиться от капо. Бежать решили днем, во время работы в лесу. Обезоруживаем конвоиров и разбегаемся парами в разные стороны. Встреча ночью на хуторе.
Этому плану не суждено было осуществиться. За день до намеченного срока заготовка леса прекратилась. Половину пленных отправили в другой лагерь. Среди них был и лейтенант Закутников. А потом и мне пришлось расстаться с лагерем «Беньяка».
3
Комендант лагеря, румынский майор, приехал на красной двуколке. Лошадью правил плотный мужчина в шляпе и высоких сапогах — управляющий боярского поместья «Дорида».
Домнул управляющий тыкал пальцем то в одного, то в другого пленного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119
— Если будешь молчать, тебя сейчас расстреляют, — устало перевел румын, но я-то понял, что говорил немец.
Из рассеченной губы и из носу текла кровь. Двое солдат держали меня за руки. И не было уже ни страха, ни, боли, только злоба, какой я не испытывал никогда в жизни. Когда выводили во двор, мелькнула мысль: а что, если действительно расстреляют? Долго ли им? Он же сказал: «...некогда возиться».
В крытом брезентом грузовике я застал наших ребят. Они лежали вповалку, избитые, как и я. Недоставало только Батыра Каримова.
— Нет больше Батыра, — сказал матрос. — Ухлопал его тот немец. Увидел, что человек решился ума, и ухлопал.
Сколько смертей сразу! А сейчас Каримов... Он всегда спрашивал: «Где служишь?» Не посрамил Батыр наш «Ростов».
Машина тряслась по булыжнику. Я был так слаб, что, если бы и отпустили, не выбрался бы из грузовика. Но я убегу все равно!
Вокруг — темнота. Только сзади светлое пятно и два малиновых огонька. Конвойные курили, сидя на заднем борту. Затянуться бы разок! Болело все тело — и спина, и руки, и зубы. Давило сознание беспомощности. Нас увозили подальше от моря, от моей прошлой жизни с ее радостями и горестями.
Дребезжит старый грузовик. Огоньки папирос выписывают странные узоры на клочке темного неба. Время от времени застонет кто-нибудь из товарищей. Куда нас везут?
Собрав остаток сил, говорю:
— Держитесь, хлопцы. Чтобы расстрелять, незачем везти так далеко. Мы еще подумаем. Мы что-нибудь придумаем...
Стучит о доски приклад: «Молчать! Не двигаться!»
Но думать они мне не запретят. Буду думать о том, как вернусь к своим, стану за штурвал и услышу голос командира: «Так держать!»
Так держать! Не сдаваться! Ни на минуту не считать себя побежденным. И еще я буду думать об Анни...
2
Нас привезли в лагерь «Беньяка». Собственно говоря, лагеря еще не было. Мы валили в лесу деревья и волокли их на себе к жаркому пустырю, окруженному двумя рядами колючей проволоки. Другие военнопленные копали канавы и возводили первые бараки, в которых должны были жить. Я жить здесь не собирался. Вот только немного окрепну — и домой. Любым путем!
Мы подымались в пять и шли на работу. Обязательно в ногу, как воинское подразделение. В двенадцать — похлебка и кусок жмыха вместо хлеба. С заходом солнца — в лагерь. Ужин — та же похлебка. Вечерняя перекличка и сон — прямо на земле.
Здесь, в лагере, спустя несколько дней я встретил Васю Голованова. Кто не был в моем положении, не поймет, какая это радость. Ведь я не надеялся увидеть друга в живых. Голованов провел два дня с Шелагуровым в Констанце.
— Вначале с нами обращались вполне прилично, даже, можно сказать, хорошо, — рассказывал он, — накормили мамалыгой с мясом, хотели перевязать, да я не позволил!
Обоим предложили службу в румынском флоте. Долго уговаривали, поясняли, что «Москва будет взята в ближайшие дни, а от Ленинграда остались одни руины». Уговоры не подействовали. Тогда начали избивать. Особенно усердствовал тот эсэсовец Вильке, что застрелил нашего старпома. Вася оставил Шелагурова в комендатуре.
— Вряд ли выживет, — заключил он.
Недели через две нам удалось установить связь с черноморцами, разбросанными по разным плутонам, что значит по-румынски «взвод». Здесь был мой знакомый старшина Задорожный. Вскоре появился Закутников. Не было самого дорогого человека, Шелагурова. По ночам, лежа под звездами, я доставал из тряпья хронометр и прислушивался к его звонкому ходу. Холодный металл нагревался от моей руки. Секунды улетали. Зеленоватое свечение стрелок успокаивало, и я говорил себе, что время работает на меня.
Мы с Васей решили уйти отсюда при первом же удобном случае. Большинство пленных надеялись на наступление советских войск, но были и такие, кто рассчитывал дотянуть в лагере до конца войны. Сержант-пехотинец, попавший в плен где-то под Балтой, рассказывал, что немцы прут железной стеной, а наши от них бегут. Я не верил.
— Врешь! Сам, наверно, бросил винтовку и поднял руки! Наши воюют, как мы воевали, пока не попали сюда.
— А где ж твой пароход? — ехидно спросил сержант. Обмакивая кусок жмыха, твердого, как булыжник, в тепловатую баланду, он рассуждал: — Ну, положи, проходить он двадцать километров на день. Прикинь-ка, ученый, октябь кончается. С июня месяца три тыщи километров он за собой оставил!
Получалось, что гитлеровцы уже где-то за Уралом. Голованов пришел в ярость:
— Арифметика!
Это слово, как плевок сквозь зубы, разом перечеркнуло все подсчеты сержанта. Губы у Голованова побледнели, а глаза сузились. Я знал этот признак ярости и, сам того не замечая, по-шелагуровски успокаивал его:
— Спокойно, Вася, спокойно! Крепить по-штормовому!
Военнопленный, которого все звали Матвеичем, степенный украинец примирительно сказал нам:
— Та не слухайте його, хлопці. Хай йому біс з тою арихметикою! Кажуть, наші турнули німця під Київом...
Он всегда рассказывал что-нибудь обнадеживающее. То ли наши самолеты бомбили Констанцу, то ли на севере Красная Армия перешла в наступление... Вероятно, Матвеич выдумывал эти новости, чтобы поддерживать в нас надежду.
Несмотря на тяжелую работу и скверное питание, к концу месяца я заметно окреп. Осень уже давала о себе знать. Днем было жарко, а ночью мы плотно прижимались друг к другу в своих телячьих загончиках без крыш. Осень заставляла спешить. Особенно настаивал на этом Вася Голованов.
Бежать из лагеря «Беньяка» было, в общем, несложно. Румыны несли караул не слишком добросовестно, а немцев я не видел совсем. Непосредственным нашим начальником был лагерный капо. Он ведал распределением работы на день, следил за раздачей пищи и персонально отвечал за каждого из нас. Этот рыжий уголовник из Молдавии, здоровенный, как буйвол, ходил в немецком мундире без погон и русских галифе с кантами. Питался капо из котла охраны, спал в отдельном шалашике. Символом его власти была нагайка — ножка от стула черного дерева с блестящим набалдашником на конце. К другому концу был прикреплен сплетенный втрое свинцовый телефонный провод.
Раньше всего надо было избавиться от капо. Бежать решили днем, во время работы в лесу. Обезоруживаем конвоиров и разбегаемся парами в разные стороны. Встреча ночью на хуторе.
Этому плану не суждено было осуществиться. За день до намеченного срока заготовка леса прекратилась. Половину пленных отправили в другой лагерь. Среди них был и лейтенант Закутников. А потом и мне пришлось расстаться с лагерем «Беньяка».
3
Комендант лагеря, румынский майор, приехал на красной двуколке. Лошадью правил плотный мужчина в шляпе и высоких сапогах — управляющий боярского поместья «Дорида».
Домнул управляющий тыкал пальцем то в одного, то в другого пленного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119