Теплый ветер несет запах далеких солончаков. Голова постоял за воротами вслушиваясь. Послышался ему тонкий, нечеловеческий свист, потом далекий рев, похожий на рев верблюда. Над его головой со стены мотнулась крупным комом сова, улетая, защелкала и, медленно паря в опаловом воздухе, распластала в вышине широко мохнатые крылья… Недалеко заплакал заяц, уловленный ночным хищником. Голова пошел обратно в город; у ворот стены два дозорных стрельца; один, в мутно-красном, в лунном свете, другой в тени – у затененного сумраком кафтан казался черным, лицо серое.
– Водки ставлю, не дремлите, робята!
– Не спим на дозоре!
– Мы, голова, не дремлем! – И когда начальник прошел дальше, стрелец прибавил: – Седни тебе молимся, а завтра, не ровен час, и за гортань уцепим!
Другой на слова приятеля отозвался смехом. Сказал:
– Конец дадим черту!
«Надобе к башне сходить, да ноги тупы… Ништо-о – там дозор крепкой! А все ж, как там воры?.. Закованы – ништо! Ворота в степь завалю… Калмыки и всякие находники лезут, стрельцы – черт их в душу! – говорят ласково, а рожи злые…» – думал голова.
С холма, в кустах, и вдаль, под стену, протекал ручей, сверкая под обрывом.
«Должно, та вода из тайника башенного, что лишняя есть».
Над ручьем под сгорком черные лачуги – бани, иные – землянки, иные рядом рублены в угол. Между черных бань поблескивают луной все те же торопливые струи.
Сакмышев повернул от дороги к воротам, в сторону городских строений.
Срубы черны, с ними слились кудрявые деревья в пятнах, мутно-зеленых в свете месяца и черных в тени. В лицо дышит теплым ветром, пахнет травой, ветром шевелит пышную бороду стрельца, волосы, и кажется ему – ветер нагоняет сон, утихает тревога дня, голова сонно думает:
«Черные узоры… Быдто кто их украсил слюдой да паздерой – черное в серебре… – Но вздрогнул и чутко насторожил ухо. – Пустое. Мнилось, что быдто на колокольне кто колоколо шорнул. Пустое… Провались ты, тьма, душу мутит, а сна нет… С чего это меня тамашит завсегда в тьме ужастием? Зачну-ко писать!» Волоча ноги, идет в сторону пяти сверкающих лезвий.
– Поглядывай, робята!
– Небойсь, голова, зло глядим!
Факелы коптят, копоть от них густо чернит паутину на потолке избы. Оплыли свечи. Голова поправил огонь. На широкой печи со свистом храпит старуха, пахнет мертвым и прокислым.
– Эй, баба чертова! Не храпи. Страшно, а надо бы окна открыть? – Храп с печи пуще, с переливами. «Векоуша – глухая? Бей батогом в окна – не чует… – Голова, двинув скамью, сел. Над столом помахал руками, будто брался не за перо – за бердыш, оттянул к низу тучного живота бороду и, привычно кланяясь, подвинул бумагу. – Перво напишу черно, без величанья».
Склонился, обмакнул перо.
«Воеводе Ивану Семеновичу князю, отписка Афоньки Сакмышева. Как ты, князь и воевода, велел письма мне о Яике-городке писать и доводить, что деется, то довожу без замотчанья в первой же день сей жизни. Отписку слю с гончим татарином Урунчеем, а сказываю тебе, князь, про Яик-город доподлинно. Перво: в храме Спаса нерукотворного опрашивал я городовых людей про вора Стеньку Разина, про грамоту твою к ему. Прознал, что тое грамоту он, вор, подрал и потоптал. Другое – еманьсугских татаровей ясырь женок и девок он в калмыки запродал, а мужеск пол с собой в море уплавил и на двадцать четри стругах больших ушел к Гиляни в Кюльзюм-море, а буде слух не ложный есть, то даваться станет шаху Аббасу в потданство. И тебе бы, князь, дать о том слухе отписку в Москву боярину Пушкину, чтоб упредить вора государевым послом к шаху. Для проведыванья слухов на море и ходу по Кюльзюм-морю слите, господины князь Иван Семенович с товарыщи, в подмогу кого ладнее, хошь голову Болтина Василея – ту народ шаткий, смутной и воровской, чего для море близ. В церкви на меня кричали угрозно, и в тое время, как я уговаривал яицких не воровать и сказывать о грамоте, ясыре татарском и прочем, двенадесять казаков со стрельцы ворами Лопухина приказу, что еще на Иловле-реке сошли к вору Стеньке, своровали у меня, захапили суды в запас для маломочных, кинутые вором Стенькой на Яике, шатнулись с огнянным боем в море, да мы их с божьею помощью уловили и заводчиков того дела, Сукнина Федьку да воровского казака кондыревца Рудакова, заковав, кинули в угляную башню и держим за караулом до твоего, князь-воевода, указу, а мыслю я их пытать, чтоб иных воров на Яике указали, а воров ту тмы тем – много! И кричали в церкви, что вор Стенька Разин грозил Яик срыть и они-де тому рады, да и сами того норовят, а коли государевой силы не будет беречь город, так и пущай сроют, а мню так: что лучше б Яик отнести по реке дальше от моря, где еще рвы копаны и надолбы ставлены и строеньишко есть, а ту ворам убегать сподручно… Мало хлопотно будет такое дело городовое завести – каменю к горам много город строить, а ведь Черной Яр, по государеву-цареву указу унесли же в ино место, инако он бы в Волгу осыпался…»
Не дописав грамоты, голова ткнулся на стол, почувствовал за все дни и ночи бессонные дремоту, сказал себе:
– А, не ладно! Кости размять – лечь надоть…
Встал полусонный, поправил факелы, задул свечи и, не снимая сапог, отстегнув саблю, сунулся ничком на кафтан и неожиданно мертвецки, как пьяный, заснул.
9
В густой тени, упавшей на землю от городовой стены и башни, занявшей своей шлыкообразной полосой часть площади, толпились стрельцы в дозоре за Сукниным и Рудаковым. Мимо стрельцов, расхаживающих с пищалями на плече, проходила высокая стройная баба, разряженная по-праздничному; за ней, потупив голову, подбрасывая крепкие ноги по песку, шла такая же рослая девка с распущенными волосами, в цветном шелковом сарафане, под светлой рубахой топырилась грудь.
– Э-эх!
– Эй, жонка! Кой час в ночи?
– А кой те надо, служилой?
– Полуночь дальня ли? Нам коло того меняться.
– Еще, мекаю я, с получасье до полуночи. – Баба подняла на луну голову.
– Э-эх, дьявол!
– Ладна, что ли, баба-т?
– Свербит меня, глядючи! Ладна.
– Эй, жонка! Чье молоко?
– Не, не молоко, служилые, – квас медовой с хмелиной…
– Большая в ем хмель-от?
– Малая… Для веселья хмель! – Баба остановилась, сняла с плеча кувшин.
– Чары, поди, нездогадалась взять?
– Не иму – девка, будто та брала? На имянины к брату идем, ему и квасок в посулы.
Стрелец подошел, заглянул в кувшин.
– Э-эх, квасок! Дай хлебнуть разок!
– Не брезгуешь? Испей, ништо…
– Ты, знаю, хрещена, чего брезгать!
– Я старой веры. – Баба взяла у девки заверченную в плат серебряную чару.
– Чара – хошь воеводе пить!
– В посулы брату чара. Пей!
– У-ух! Добро, добро.
Подошел другой.
– Тому дала, а мне пошто не лила?
– Чем ты хуже? Пей во здравие.
– Можно и выпить? Ну, баба!
– Пейте хоша все – я брату у его на дому сварю… Имянины-т послезавтра – будем ночевать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155
– Водки ставлю, не дремлите, робята!
– Не спим на дозоре!
– Мы, голова, не дремлем! – И когда начальник прошел дальше, стрелец прибавил: – Седни тебе молимся, а завтра, не ровен час, и за гортань уцепим!
Другой на слова приятеля отозвался смехом. Сказал:
– Конец дадим черту!
«Надобе к башне сходить, да ноги тупы… Ништо-о – там дозор крепкой! А все ж, как там воры?.. Закованы – ништо! Ворота в степь завалю… Калмыки и всякие находники лезут, стрельцы – черт их в душу! – говорят ласково, а рожи злые…» – думал голова.
С холма, в кустах, и вдаль, под стену, протекал ручей, сверкая под обрывом.
«Должно, та вода из тайника башенного, что лишняя есть».
Над ручьем под сгорком черные лачуги – бани, иные – землянки, иные рядом рублены в угол. Между черных бань поблескивают луной все те же торопливые струи.
Сакмышев повернул от дороги к воротам, в сторону городских строений.
Срубы черны, с ними слились кудрявые деревья в пятнах, мутно-зеленых в свете месяца и черных в тени. В лицо дышит теплым ветром, пахнет травой, ветром шевелит пышную бороду стрельца, волосы, и кажется ему – ветер нагоняет сон, утихает тревога дня, голова сонно думает:
«Черные узоры… Быдто кто их украсил слюдой да паздерой – черное в серебре… – Но вздрогнул и чутко насторожил ухо. – Пустое. Мнилось, что быдто на колокольне кто колоколо шорнул. Пустое… Провались ты, тьма, душу мутит, а сна нет… С чего это меня тамашит завсегда в тьме ужастием? Зачну-ко писать!» Волоча ноги, идет в сторону пяти сверкающих лезвий.
– Поглядывай, робята!
– Небойсь, голова, зло глядим!
Факелы коптят, копоть от них густо чернит паутину на потолке избы. Оплыли свечи. Голова поправил огонь. На широкой печи со свистом храпит старуха, пахнет мертвым и прокислым.
– Эй, баба чертова! Не храпи. Страшно, а надо бы окна открыть? – Храп с печи пуще, с переливами. «Векоуша – глухая? Бей батогом в окна – не чует… – Голова, двинув скамью, сел. Над столом помахал руками, будто брался не за перо – за бердыш, оттянул к низу тучного живота бороду и, привычно кланяясь, подвинул бумагу. – Перво напишу черно, без величанья».
Склонился, обмакнул перо.
«Воеводе Ивану Семеновичу князю, отписка Афоньки Сакмышева. Как ты, князь и воевода, велел письма мне о Яике-городке писать и доводить, что деется, то довожу без замотчанья в первой же день сей жизни. Отписку слю с гончим татарином Урунчеем, а сказываю тебе, князь, про Яик-город доподлинно. Перво: в храме Спаса нерукотворного опрашивал я городовых людей про вора Стеньку Разина, про грамоту твою к ему. Прознал, что тое грамоту он, вор, подрал и потоптал. Другое – еманьсугских татаровей ясырь женок и девок он в калмыки запродал, а мужеск пол с собой в море уплавил и на двадцать четри стругах больших ушел к Гиляни в Кюльзюм-море, а буде слух не ложный есть, то даваться станет шаху Аббасу в потданство. И тебе бы, князь, дать о том слухе отписку в Москву боярину Пушкину, чтоб упредить вора государевым послом к шаху. Для проведыванья слухов на море и ходу по Кюльзюм-морю слите, господины князь Иван Семенович с товарыщи, в подмогу кого ладнее, хошь голову Болтина Василея – ту народ шаткий, смутной и воровской, чего для море близ. В церкви на меня кричали угрозно, и в тое время, как я уговаривал яицких не воровать и сказывать о грамоте, ясыре татарском и прочем, двенадесять казаков со стрельцы ворами Лопухина приказу, что еще на Иловле-реке сошли к вору Стеньке, своровали у меня, захапили суды в запас для маломочных, кинутые вором Стенькой на Яике, шатнулись с огнянным боем в море, да мы их с божьею помощью уловили и заводчиков того дела, Сукнина Федьку да воровского казака кондыревца Рудакова, заковав, кинули в угляную башню и держим за караулом до твоего, князь-воевода, указу, а мыслю я их пытать, чтоб иных воров на Яике указали, а воров ту тмы тем – много! И кричали в церкви, что вор Стенька Разин грозил Яик срыть и они-де тому рады, да и сами того норовят, а коли государевой силы не будет беречь город, так и пущай сроют, а мню так: что лучше б Яик отнести по реке дальше от моря, где еще рвы копаны и надолбы ставлены и строеньишко есть, а ту ворам убегать сподручно… Мало хлопотно будет такое дело городовое завести – каменю к горам много город строить, а ведь Черной Яр, по государеву-цареву указу унесли же в ино место, инако он бы в Волгу осыпался…»
Не дописав грамоты, голова ткнулся на стол, почувствовал за все дни и ночи бессонные дремоту, сказал себе:
– А, не ладно! Кости размять – лечь надоть…
Встал полусонный, поправил факелы, задул свечи и, не снимая сапог, отстегнув саблю, сунулся ничком на кафтан и неожиданно мертвецки, как пьяный, заснул.
9
В густой тени, упавшей на землю от городовой стены и башни, занявшей своей шлыкообразной полосой часть площади, толпились стрельцы в дозоре за Сукниным и Рудаковым. Мимо стрельцов, расхаживающих с пищалями на плече, проходила высокая стройная баба, разряженная по-праздничному; за ней, потупив голову, подбрасывая крепкие ноги по песку, шла такая же рослая девка с распущенными волосами, в цветном шелковом сарафане, под светлой рубахой топырилась грудь.
– Э-эх!
– Эй, жонка! Кой час в ночи?
– А кой те надо, служилой?
– Полуночь дальня ли? Нам коло того меняться.
– Еще, мекаю я, с получасье до полуночи. – Баба подняла на луну голову.
– Э-эх, дьявол!
– Ладна, что ли, баба-т?
– Свербит меня, глядючи! Ладна.
– Эй, жонка! Чье молоко?
– Не, не молоко, служилые, – квас медовой с хмелиной…
– Большая в ем хмель-от?
– Малая… Для веселья хмель! – Баба остановилась, сняла с плеча кувшин.
– Чары, поди, нездогадалась взять?
– Не иму – девка, будто та брала? На имянины к брату идем, ему и квасок в посулы.
Стрелец подошел, заглянул в кувшин.
– Э-эх, квасок! Дай хлебнуть разок!
– Не брезгуешь? Испей, ништо…
– Ты, знаю, хрещена, чего брезгать!
– Я старой веры. – Баба взяла у девки заверченную в плат серебряную чару.
– Чара – хошь воеводе пить!
– В посулы брату чара. Пей!
– У-ух! Добро, добро.
Подошел другой.
– Тому дала, а мне пошто не лила?
– Чем ты хуже? Пей во здравие.
– Можно и выпить? Ну, баба!
– Пейте хоша все – я брату у его на дому сварю… Имянины-т послезавтра – будем ночевать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155