В углу у коника на лавке нашел пару турецких пистолетов со сбитыми кремнями.
«Кремни ввинтить… возьму с собой, – подумал он, ложась, и решил: – С невестой кончено… Мать стара, несговорна, сестра к моему имени страшна за свою жизнь будущую, а мне одно – завтре, лишь отворят решетки, идти, чтоб сыщиков не волочить к их дому!..»
Чуть свет боярский сын оделся, готов был уходить.
Вошла мать.
– Проспался? Иное заговоришь, дитятко. И напугал ты меня, похваляя бунтовщиков вчера!
– Прости, матушка! Иду Москву оглядеть… Давно, вишь, не был, все по-иному теперь… застроено.
– Да ты чего прощаешься? Чай, придешь? Опасись, сынок, ежели в чем худом, не срами, не пужай нас с дочкий: сам знаешь, ей только жить, красоваться.
– Прости-ко, матушка! – Есаул обнял старуху. – Тешься тем, что есть, и радуйся! Не горюй о потеряхе…
– Ужли тебя потеряла? Ой, сынок! Сердце, вишь, матерне горюет, слезу точит… И не дал ты мне порадоваться на себя… Ну, бог с тобой!
В воротах старый слуга встретил Лазунку.
– Прости, Митрофаныч! – Лазунка обнял старика, пахнущего луком, а с головы – лампадным маслом.
– Бог простит, боярин!.. Лихом не помяни… я ж… – Старик заплакал.
Лазунка было пошел, старик догнал его, остановил, зашептал торопливо:
– Матери-то не кажись… За нас идешь, а холопям жить горько… Так ты, боярин, ежели грех какой… Я дыбы не боюсь!.. Приходи – спрячу, не выдам.
– Спасибо, старой!
2
Пробравшись в Стрелецкую слободу, Лазунка нашел пожарище, не узнал места и нигде не находил схожего с тем, которое искал.
«Прошло много годов, вишь застроилось!»
Он упрямо вернулся обратно, глядел под ноги – едва видны были вросшие в землю обгоревшие бревна. Выросли на пожарище деревья в промежутках больших кирпичных амбаров с дверьми, запертыми висячими тяжелыми замками. Лазунка шагнул дальше. За амбарами кусты да остаток тына в бурьяне.
«Тут, должно?»
Он прошел тын, вросший в землю, пролез толщу бурьяна, вгляделся и увидал шагах в тридцати покрытую блеклой травой крышу. Подымался туман, крышу стало худо видно – он подошел вплотную: крыша длинная, на заплесневелых столбах, меж столбами поперечные бревна поросли дерном.
– Теперь бы вход в этот погреб?..
Обошел кругом и входа не находил: все закрывал бурьян, в кусты бурьяна вели путаные многие тропы. Моросило мелким, чуть заметным дождем, в кустах бурьяна и кругом крыши вросшего в землю дома стоял густой туман – он все больше густел. С какой стороны пришел – Лазунка не знал, амбаров не было видно. Есаул остановился в раздумье, в первый раз закурил трубку. Дома, чтоб не обидеть мать, не курил. Перед ним шагах в двадцати что-то хрустнуло, из тумана все явственнее двигался к нему человек. Лазунка, сжав зубами чубук трубки, ощупал пистолет.
«Знать не будет, что здесь я, ежели сыщик!»
Вглядываясь, заметил: человек был молодой, шел на него уверенной походкой. Не доходя Лазунки локтей семи, остановился; был он в поярковой шляпе с меховым отворотом спереди, в темной однорядке малинового сукна; кафтан запоясан под однорядкой розовым кушаком с кистями.
– Эй, станишник, тебе здесь чего?
Лазунка, удивленный, молчал. Юноша, двинувший со лба на затылок шляпу, ему казался Разиным, помолодевшим на двадцать лет: черные вьются волосы, сдвинуты брови, и руки, привычно Разину, растопырив однорядку, уперлись в бока.
– Ты не векоуша, я чай? Чего здесь ходишь?
– Ищу вот пути в дом.
– Пошто тебе туда ход?
– Сказывали мне, детина: здесь живет жонка, Ириньицей звать?
– Она зачем надобна?
– Я, вишь, дальней человек, не московской – поклон ей привез с поминками, а от кого, потом скажу!
Юноша подошел близко; он давно наглядел пистолеты за кушаком Лазунки и сквозь жупан приметил изгиб сабли.
– Ин ладно! Но ежели ты за лихим делом – пасись!
– Ты кто ж такой?
– Сын ей буду.
– Добро! – Пролезая в кусты бурьяна за юношей, Лазунка думал: «Должно, что Разина сын? Он же про то не обмолвился… Схож много!»
В подвале, куда сошли они, в обширных сенях на укладке горела сальная свеча, и только от ее огня между высокими сундуками можно было заметить низенькую дверь.
– Матка моя недужит… стонет, иножды плачет, а пошто – неведомо. – Прибавил: – Гнись ниже, не юкнись!
Под ногами боярский сын почувствовал ступени, обитые мягким, пахнуло жилым воздухом, зажелтели огни. Юноша ввел его в высокую горницу с печью в углу и лежанкой. В правом углу, переднем, у многих образов горели лампадки, а на столе старинном, потемневшем, из дуба деланном, в серебряном трехсвещнике зажжены и уплыли две свечи. За столом на высоких подушках в цветных наволочках лежала женская голова с растрепанными русыми, с клочками седины, волосами. В ворохе сбитых волос покоилось исхудалое желтое лицо, глаза закрыты, тело, едва заметное под тонким шелковым одеялом, казалось мертвым: изогнутое у шеи, простерлось прямо и плоско.
– Ма-а-ма… слышь! Тут тебя налегает кой станишник.
Юноша сказал негромко, перегнувшись над столом.
Женщина, не открывая глаз, не меняя положения, спросила полушепотом:
– Станишник, дитятко?
– Ты очкнись!
Женщина молчала и не открыла глаз.
– К тебе я от Степана Тимофеевича с Астрахани! – громко сказал из-за спины юноши Лазунка и видел, как после его слов по тонкому одеялу прошла мелкая дрожь.
Женщина медленно подняла руку, Провела ладонью по лицу и, тяжело повернув голову, открыла глаза.
«Ай да глаза!» – подумал Лазунка вглядываясь; он рылся рукой в глубоком кармане жупана. Поймав, вытянул серебряную цепочку с золотым крестиком; на концах крестика сверкали, дробясь искрами, синие камни.
– Вот, атаман дать велел.
Женщина спрятала руку, не взяла креста и, левой голой рукой запахивая распашницу, проговорила:
– Были бы груди на месте, и я не крылась бы, как лихой от караула… Крестик, голубь он мой… Ох, вишь, сокол бесценный, Степанушко, шлет данное ему в обрат – знать, память ко мне потухла! С пути, гость дорогой, ты? Надо вот чего наладить кушать, да, вишь, стою худо… ноги не держат… лежу немало время колодой… И болести нету, а будто те вся таю, как у огня свеча, все-то в дому запустошила я… Васильюшко! Сходи, дитятко, в сени, вынь да принеси братину с ларя, коя с орлом, и кубок тоже… Гость дорогой, хоть помри, а чествовать надо! – Женщина говорила певуче, ее глаза и голос покоряли все больше Лазунку. – И уж как ты дорог-то, господи!.. – Она грустно улыбнулась; спустя на пол ноги, села на кровати. – Поди, дитятко!
– Слышу, мама! – Юноша бойко полез вверх в узкую дверь.
– А сядь-ко ты, гость-голубь, вот ту, на постелю ко мне… Не бойся, хвороба моя не прилипнет, от сердца моя хворость, не от прахоти тела.
Лазунка сбросил на скамью жупан и шапку, быстро отстегнул саблю, вынул из-за кушака пистолеты, торопливо совал их на скамью, один упал, стукнул по полу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155
«Кремни ввинтить… возьму с собой, – подумал он, ложась, и решил: – С невестой кончено… Мать стара, несговорна, сестра к моему имени страшна за свою жизнь будущую, а мне одно – завтре, лишь отворят решетки, идти, чтоб сыщиков не волочить к их дому!..»
Чуть свет боярский сын оделся, готов был уходить.
Вошла мать.
– Проспался? Иное заговоришь, дитятко. И напугал ты меня, похваляя бунтовщиков вчера!
– Прости, матушка! Иду Москву оглядеть… Давно, вишь, не был, все по-иному теперь… застроено.
– Да ты чего прощаешься? Чай, придешь? Опасись, сынок, ежели в чем худом, не срами, не пужай нас с дочкий: сам знаешь, ей только жить, красоваться.
– Прости-ко, матушка! – Есаул обнял старуху. – Тешься тем, что есть, и радуйся! Не горюй о потеряхе…
– Ужли тебя потеряла? Ой, сынок! Сердце, вишь, матерне горюет, слезу точит… И не дал ты мне порадоваться на себя… Ну, бог с тобой!
В воротах старый слуга встретил Лазунку.
– Прости, Митрофаныч! – Лазунка обнял старика, пахнущего луком, а с головы – лампадным маслом.
– Бог простит, боярин!.. Лихом не помяни… я ж… – Старик заплакал.
Лазунка было пошел, старик догнал его, остановил, зашептал торопливо:
– Матери-то не кажись… За нас идешь, а холопям жить горько… Так ты, боярин, ежели грех какой… Я дыбы не боюсь!.. Приходи – спрячу, не выдам.
– Спасибо, старой!
2
Пробравшись в Стрелецкую слободу, Лазунка нашел пожарище, не узнал места и нигде не находил схожего с тем, которое искал.
«Прошло много годов, вишь застроилось!»
Он упрямо вернулся обратно, глядел под ноги – едва видны были вросшие в землю обгоревшие бревна. Выросли на пожарище деревья в промежутках больших кирпичных амбаров с дверьми, запертыми висячими тяжелыми замками. Лазунка шагнул дальше. За амбарами кусты да остаток тына в бурьяне.
«Тут, должно?»
Он прошел тын, вросший в землю, пролез толщу бурьяна, вгляделся и увидал шагах в тридцати покрытую блеклой травой крышу. Подымался туман, крышу стало худо видно – он подошел вплотную: крыша длинная, на заплесневелых столбах, меж столбами поперечные бревна поросли дерном.
– Теперь бы вход в этот погреб?..
Обошел кругом и входа не находил: все закрывал бурьян, в кусты бурьяна вели путаные многие тропы. Моросило мелким, чуть заметным дождем, в кустах бурьяна и кругом крыши вросшего в землю дома стоял густой туман – он все больше густел. С какой стороны пришел – Лазунка не знал, амбаров не было видно. Есаул остановился в раздумье, в первый раз закурил трубку. Дома, чтоб не обидеть мать, не курил. Перед ним шагах в двадцати что-то хрустнуло, из тумана все явственнее двигался к нему человек. Лазунка, сжав зубами чубук трубки, ощупал пистолет.
«Знать не будет, что здесь я, ежели сыщик!»
Вглядываясь, заметил: человек был молодой, шел на него уверенной походкой. Не доходя Лазунки локтей семи, остановился; был он в поярковой шляпе с меховым отворотом спереди, в темной однорядке малинового сукна; кафтан запоясан под однорядкой розовым кушаком с кистями.
– Эй, станишник, тебе здесь чего?
Лазунка, удивленный, молчал. Юноша, двинувший со лба на затылок шляпу, ему казался Разиным, помолодевшим на двадцать лет: черные вьются волосы, сдвинуты брови, и руки, привычно Разину, растопырив однорядку, уперлись в бока.
– Ты не векоуша, я чай? Чего здесь ходишь?
– Ищу вот пути в дом.
– Пошто тебе туда ход?
– Сказывали мне, детина: здесь живет жонка, Ириньицей звать?
– Она зачем надобна?
– Я, вишь, дальней человек, не московской – поклон ей привез с поминками, а от кого, потом скажу!
Юноша подошел близко; он давно наглядел пистолеты за кушаком Лазунки и сквозь жупан приметил изгиб сабли.
– Ин ладно! Но ежели ты за лихим делом – пасись!
– Ты кто ж такой?
– Сын ей буду.
– Добро! – Пролезая в кусты бурьяна за юношей, Лазунка думал: «Должно, что Разина сын? Он же про то не обмолвился… Схож много!»
В подвале, куда сошли они, в обширных сенях на укладке горела сальная свеча, и только от ее огня между высокими сундуками можно было заметить низенькую дверь.
– Матка моя недужит… стонет, иножды плачет, а пошто – неведомо. – Прибавил: – Гнись ниже, не юкнись!
Под ногами боярский сын почувствовал ступени, обитые мягким, пахнуло жилым воздухом, зажелтели огни. Юноша ввел его в высокую горницу с печью в углу и лежанкой. В правом углу, переднем, у многих образов горели лампадки, а на столе старинном, потемневшем, из дуба деланном, в серебряном трехсвещнике зажжены и уплыли две свечи. За столом на высоких подушках в цветных наволочках лежала женская голова с растрепанными русыми, с клочками седины, волосами. В ворохе сбитых волос покоилось исхудалое желтое лицо, глаза закрыты, тело, едва заметное под тонким шелковым одеялом, казалось мертвым: изогнутое у шеи, простерлось прямо и плоско.
– Ма-а-ма… слышь! Тут тебя налегает кой станишник.
Юноша сказал негромко, перегнувшись над столом.
Женщина, не открывая глаз, не меняя положения, спросила полушепотом:
– Станишник, дитятко?
– Ты очкнись!
Женщина молчала и не открыла глаз.
– К тебе я от Степана Тимофеевича с Астрахани! – громко сказал из-за спины юноши Лазунка и видел, как после его слов по тонкому одеялу прошла мелкая дрожь.
Женщина медленно подняла руку, Провела ладонью по лицу и, тяжело повернув голову, открыла глаза.
«Ай да глаза!» – подумал Лазунка вглядываясь; он рылся рукой в глубоком кармане жупана. Поймав, вытянул серебряную цепочку с золотым крестиком; на концах крестика сверкали, дробясь искрами, синие камни.
– Вот, атаман дать велел.
Женщина спрятала руку, не взяла креста и, левой голой рукой запахивая распашницу, проговорила:
– Были бы груди на месте, и я не крылась бы, как лихой от караула… Крестик, голубь он мой… Ох, вишь, сокол бесценный, Степанушко, шлет данное ему в обрат – знать, память ко мне потухла! С пути, гость дорогой, ты? Надо вот чего наладить кушать, да, вишь, стою худо… ноги не держат… лежу немало время колодой… И болести нету, а будто те вся таю, как у огня свеча, все-то в дому запустошила я… Васильюшко! Сходи, дитятко, в сени, вынь да принеси братину с ларя, коя с орлом, и кубок тоже… Гость дорогой, хоть помри, а чествовать надо! – Женщина говорила певуче, ее глаза и голос покоряли все больше Лазунку. – И уж как ты дорог-то, господи!.. – Она грустно улыбнулась; спустя на пол ноги, села на кровати. – Поди, дитятко!
– Слышу, мама! – Юноша бойко полез вверх в узкую дверь.
– А сядь-ко ты, гость-голубь, вот ту, на постелю ко мне… Не бойся, хвороба моя не прилипнет, от сердца моя хворость, не от прахоти тела.
Лазунка сбросил на скамью жупан и шапку, быстро отстегнул саблю, вынул из-за кушака пистолеты, торопливо совал их на скамью, один упал, стукнул по полу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155