Хозяин подвинулся на скамье, крытой ковром. Гость истово перекрестился в угол и степенно сел.
Кто-то крикнул:
– Слушь-ко, боярин! Сказывают, царь у боярина Морозова в кулак зажат?
– Вино в тебе, козак, блудит! То ложь, – ответил боярин и оглянулся на дверь, завешенную картиной-ковром: оттуда вышел мальчик-татарчонок в пестром халате; на золотом подносе, украшенном резьбой и финифтью (эмалью), вынес серебряный, острогорлый кавказский кувшин. Татарчонок бойко поставил все это перед боярином и исчез. Не подымая глаз, боярин сказал:
– Кто стоит за правду, того ренским употчевают…
– А ну, боярин, всех потчуй!
– Того, кто мне люб, отаманы-молодцы!
Гости шумели, кричали бандуриста. Кто-то колотил тяжелым кулаком в стол и пел плясовую:
Ой, кумушка, ой, голубушка,
Свари мине чебака,
Та щоб кийка была-а!..
Иные, облокотясь тяжелыми локтями на стол, курили. Хозяин кричал дежурных по дому казаков, приказывал:
– Браги, водки и меду, хлопцы!
– Ото, батько! Живой не приберешь ноги…
Московский гость обратился тихо и ласково к Тимофею Разе:
– То, старичок-козаче, правду ты молвил про Москву: много обиды от Москвы на душе старых козаков… Много крови пролили они с турчином в оно время, и все без проку, – пошто было Азов отдавать, когда козаки город взяли, отстояли славу свою на веки веков?
– То правда, боярин!
– А я о чем же говорю? И мир тот, по которому Азов отошел к турчину, все едино был рушен, вновь бусурману занадобилось чинить помешку, ныне-таки есть указанье – повременить…
– Да вот и чиним, а в море ходу нет!..
– Азов-город надобный белому царю. За обиды, за старые раны и тяготы, ныне забытые, выпьем-ка винца, – я от души чествую и зову тебя на мир с царем!
– С царем по гроб не мирюсь! Пью же с тобой, боярин, за разумную речь.
– Пей во здравие, в сладость душе…
Боярин налил из кувшина чару душистого вина. Старый казак разом проглотил ее и крикнул:
– За здравие твое, боярин-гость! Э-эх, вино по жилам идет, и сладость в меру… Налей еще!
– И еще доброму козаку можно.
Желтая, как старый пергамент, рука потянулась к кувшину, но на боярина уперлись острые глаза. В воздухе сверкнуло серебро, облив вином ближних казаков, кувшин ударился в стену, покатился по полу. Вывернулся татарчонок, схватил кувшин и исчез. Гости, утираясь, шутили:
– Лей вино-о!
– В крови да вине казак век живет!
Степан схватил старика за плечо:
– Отец, пасись Москвы, от нее не пей.
– Стенько, нешто ты с глузда свихнулся? Ой, вино-то какое доброе!..
Боярин неторопливо перевел на молодого Разина волчьи глаза, беззвучно засмеялся, показывая редкие желтые зубы.
– Ты, молотчий, по Москве шарпал, зато опозднился – мы с отцом твоим ныне за мир выпили…
– Ты пил, отец?
– И еще бы выпил! Я, Стенько, ныне спать… спать… И доброе ж вино… Ну, спать!
Сын помог отцу выбраться из-за стола. Лежа на крепком плече сына, старый Разя, едва двигая одеревеневшими ногами, ушел из атаманского дома. На крыльце старика подхватил младший сын, а Степан дернулся к гостям. Гости шумно разговаривали. Степан Разин прошел в другую половину атаманского дома. Когда его плотная фигура пролезла за ковер, боярин вскинул опущенные глаза и тихо спросил атамана:
– Познал ли, Корнеюшка, козака того, что Москву вздыбил?
От вина лицо атамана бледно, только концы ушей налились кровью. Особенно резко в красном ухе белела серебряная серьга. Помолчав и обведя глазами гостей, атаман ответил:
– Не ведаю такого… Поищем, боярин!
– Я сам ищу и мекаю – тут он, государев супостат… Приметки мои не облыжны: лицо малость коряво… рост, голос… У нас, родной, Москва из веков тем взяла, что ежели кто в очи пал, оказал вид свой, тот и на сердце лежит. Тут ему хоть в землю вройся – не уйти… Такого Москва сыщет…
С ушей на лицо атамана пошла краска. Суровое лицо в шрамах стало упрямым и грозным. Зажимая волосатой рукой тяжелую чашу, он стукнул ею по столу, сказал:
– На Дону, боярин, мало сыскать – надо взять, а ненароком возьмешь» да и сам в воду с головой сядешь!
– Эй, Корнеюшко, и то все ведаю… Но ежели тебе боярский чин по душе, а царская шуба по плечу, то Москве поможешь взять того, от кого великая поруха быть может боярству, да и Дону вольному немалая беда…
– Подумаю, боярин, и не укроюсь – шуба и честь боярская мне по душе!
– Вот и мекай, Корнеюшко, как нам лучше да ближе орудовать…
Атаман неожиданно встал за столом. Зычно, немного пьяно заговорил:
– Гей, атаманы, есаулы-молодцы!
– Батько, слушь! Слышим, батько-о!
– Голутьбу, атаманы, приказуем держать крепко! Приказую вам открыть очи на то, что с пришлыми по сиротской дороге стрельцами, холопями и мужиками наша голутьба нижних и верхних городов сговор ведет… И ныне та година, когда царь мужиков и холопей присвоил накрепко к господину, – много их побежит к нам, промышляйте о хлебе, еще сказываю я!
– Не лей, Корнило, на хмельные головы приказов!
– Лей вино, батько-о!
Переменив голос на более мягкий, атаман махнул рукой и, бросив зазвеневшую чашу на пол, крикнул:
– Гей, гей, дивчата!
Видимо, знали обычай атамана, ждали его крика, – в сени хаты с крыльца побежали резвые ноги, горница наполнилась молодыми казаками и девками в пестрых нарядах. Появился музыкант с домрой и бандурист – седой, старый запорожец. Атаман вышел из-за стола вместе с боярином. Крепко выпивший Корней Яковлев не шатался, только поступь его стала очень тяжелой. Пьяная казацкая старшина не тронулась с мест, даже не оглянулась. Круг ел и пил, как будто бы в горнице, кроме них, никого не было.
– Эге, плесавки!
Атаман сорвал с двери московский подарок, кинул с размаха в угол, открыл другую половину – пришлые затопали туда. Бандурист в запорожской выцветшей одежде, красных штанах и синей куртке, сел на пол, согнув по-турецки ноги, зачастил плясовую. Домрачей в рыжем московском кафтане стоя вторил бандуристу и припевал, топая ногой:
Ах ты домра, ты домрушка!
А жена моя Домнушка
Пироги, блины намазывала,
Стару мужу не показывала!
То лишь Васеньке ласковому,
Шатуну, женам угодливому,
Ясаулу-разбойничку –
Человеков убойничку!
– Ото московское игрыще! Свари мине чебака-а? А некая ее чертяка зъист!
Музыкант продолжал:
Я бы взял тебя, Васенька,
Постегал бы тя плеточкой,
Потоптал бы подметочной,
Вишь, боюсь упокойным стать,
Не случится с женой поедать!
Молодежь плясала. Позванивая колокольчиками на сапогах, плавала лебедем Олена в белой рубахе. Лицо ее не покраснело, как у прочих, но покрылось бледностью, оттого на бледном лице полузакрытые, искристые от наслаждения пляской, выделялись темные глаза и черные, плотно сошедшиеся брови.
– Эх, Олена, дивчина! Краше твоей пляски нет… – кричал атаман. Его тяжелый сапог слышен был, когда он топал ногой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155