Искать его не здесь и не теперь, будет место! Подите все на дело… Я же, коли увижу надобное в сыске, позову.
Есаулы уехали. Чикмаза Разин остановил:
– Григорий, все ж тех, кто был в карауле, опроси строго.
– Опрошу и приведу к тебе их, батько.
Чикмаз поехал догонять есаулов; Разин подъехал, слез, привязал белого коня Лазунки у крыльца дома Васьки Уса. Есаул в бархатном красном кафтане, в желтых чедыгах, шитых шелками, вышел на крыльцо без шапки; низко кланяясь, сказал:
– Гости, дорогой гость!
– Удумал вот! На свадьбе не был, дай, мыслю, заеду с похорон. И дивно! Всех есаулов на могиле друга в лицо видал, а тебя, брат, не приметил!
– Ох, знаю, Степан Тимофеевич! Поруха большая, да, вишь, недужен я, и болесть моя людям опасна… Оттого в кругу твоем не был, когда ты суд-расправу чинил… И жену себе взял не по жребью, а так охотно к тому нашлась…
– Что ж за болесть, Василий?
Васька Ус переходами и лесенками привел атамана в большую горницу, где был накрыт стол, поставлены меды хмельные в серебряных, золоченых братинах. В блюдах таких же мясо жареное, виноград с дынями в сахаре на тарелках. Сели за стол, есаул сказал, наливая в чашу мед:
– А ну-ка, гость дорогой, испей, да судить, о чем хошь, будем!
– Без хозяина не пью, таков мой норов.
– Мне, вишь, лекарь претит пить.
– И я не буду!
– В измене зришь меня? За то боишься, Степан Тимофеевич?
– Оно на то схоже.
– А, ну коли! – Запрет ради тебя кину, изопью мало…
Есаул налил себе кубок меду, выпил, чокнувшись с атаманской чашей, стоявшей нетронутой. Разин чаши не поднял, глядел упорно в лицо есаулу. Ус налил кубок из другой братины и также, позвонив о край чаши, выпил. Разин поднял чашу, сказал:
– Налей из третьей, пей со мной!
Есаул налил из третьей и, чокнувшись с Разиным, выпил.
– За здоровье твое, брат! Что ж за болесть у тебя, даве спросил, да умолчал ты?
– Болесть моя от коня! Завез ее ту с ордынских степей башкир, поставил в ряд с моим конем одра гнойного. Конь от башкиров болесть принял. Я же на том коне путь держал, и теперь по мне чирьи кинуло, гной потек, из носу сукровица пошла, и нос, видишь, спух… Спасибо лекарю, задержал болесть. Чирьи на мне палит каленым железом, поит отваром коей травы с живой ртутью и антимонией… А то было так: скопится харкость, завалит гортань, плюнешь, и, глядь, вылетели зубы с мясом, то два, то три.
– Страшная болесть!.. Ты мне скажи, Василий, кто убил Лазунку?
– Должно, Степан, Хфедька Шпынь, сатана нечистая; то его работа!
– Где ж дьявол кроется?
– Да уж не думаешь ли, атаман, что в моем дому всякой худой собаке я даю сугреву?
– А думал я так, Василий! И мекал, что за княжну-ясырку ты доселе зол на меня… В измене тебя считал.
– Вот ладно! Да нешто моя шея петли просит, что я на ближних людей убойцов навожу, обчее дело топлю, будто худой рыбак старую лодку?
– Какая корысть Шпыню от себя убить Лазунку?
– Корысть, брат Степан, молышь? У дикого человека нет корысти, а вот послышал я от татар, кои гоняют на Москву, что Лазунка, когда был от тебя послом, скрывался на Москве. Шпынь же за то, как ты его под Астраханью на буграх в шатре тяпнул в рожу, измену к тебе затаил… Сам он несусветно злой человек… падучей болестью бьется порой. А таковые завсегда дики, и глаз их недоброй, обиду сколь годов носят в себе.
– То правда, Василий! Был хмелен – он же мне говорил обидное, и я бил Шпыня.
– И вот, Степан Тимофеевич, Шпынь заварил злое дело. Проехать ему хошь по облакам не страшно, коней прибирает таких, от которых ездоки отступились, пути не боится – татары, горцы знают его. Проехал он на Москву, да бояр, как доводили мне татары, оповестил… От царя ему корм шел, а Лазунка стрелся с ним и его, как изменника нашему делу, из пистоля ладил кончить, да, вишь, не добил черта! Шпынь же погнал следом… и в отместку убил…
– То правда! Лазунка говорил, что бил. И не добил, должно? Эх, Лазунка, Лазунка!.. А ну – пью!
– Пей во здравие… не опасись. Тебе был я братом и буду таковым впредь…
– Василий, дай руку!
– Вот моя рука, Степан!
– Камень ты с моей души отвалил, Василий! Тяжко было думать мне, что под боком свой брат сидит и на меня точит ножик. Теперь вот! Завтра или день сгодя уйду с Астрахани, время зовет! Тебя же оставлю атаманить, и ты, Василий, тех людей, кого не кончил я в день расправы, не убей… Паси и не губи князь Семена да старика митрополита не надо убивать… Эх, не сдымается рука моя на древних людей! Он и ворчлив, все почести не мы ему дали – царь… льготы – торг и тамга монастырская… учуги тож. А век его недолгой, пущай помрет своей смертью!
– Буду хранить твой запрет, брат Степан!
– Где ж думаешь ты, Василий, тот Шпынь теперь?
– А думаю я вот, Степан Тимофеевич: те же татары, кои были здесь и под Синбиреск шли, сказывали: «Обещался быть к нам казак – Шпынь». И, должно, ушел под Синбиреск. Татарва ему свой брат… Конину он жрет из-под седла сырую, как сыроядцы, и ты его, Шпыня, опасись под Синбиреском…
– Черт его середь татарских улусов сыщет!
– Да чтоб коло тебя не объявился, дьявол!
– Прощай, Василий! Лечись и не загинь.
– Прощай, Степан Тимофеевич, брателко, дай бог пути!
Атаман спустился по лестницам. Васька Ус поглядел на отъезжающего в окно, походил по горнице, заложив за спину руки, подошел к тому же окну, сказал:
– Эх, незабвенна ты, память о Зейнеб персицкой! И я тебе за то, Степан Тимофеевич, перестал быть слугой и братом! Кипит кровь!
Вошла девушка-служанка со свечой зажженной в руке, в другой держала железный прут.
– Тебе чего? С огнем среди бела дня!
– Лекарь, Василей Лавреич, указал печь развести.
– Топи, справь дело да зови лекаря!
Изразцовая печь потрескивала, за дверями скрипел пол, и голос спросил:
– Можно ли к хозяину?
– Иди, старик, велел я.
Вошел с киноварным большим кувшином под пазухой старик с прямой узкой бородой, в черном колпаке и белом, как его борода, кафтане, долгорукавом и длиннополом. Поклонился низко.
– Что зачнешь чинить?
– Лечить да жилы сучить, есаул-батюшко! Вот перво, пей-ко из моей посудины… Кафтан-от я сброшу, там у меня подкафтанье. Те, с узорочьем, посудинки пошто? Сказывал, от хмельного держись, надобно гнилую кровь в тебе убить… Хмельное же гнилую кровь по телу разгоняет, и загнивает она там, где ей гнить не след…
– Пил мало, старик! Нельзя… Хмельное вражду утишило: гость пришел, не хотел пригубить моего, покуда я не пил.
– Не приказывай таких гостей.
– Не звал и не желал – сам наехал.
– Сам? Ну, уж тут двери не запрешь, коли щеколда завалилась.
Старик налил коричневой жижи в чашу с наговором:
– «Цвет полевой растет на сугорах… Кровь очищает, хворь гонит вон из тела… Жабы ли квачут, беси ли скачут в человеке – все вон!.. Все вон!.. Без щипоты, ломоты в костях раба Василия – ни в белом теле его… ни в ретивом сердце… хворь, гниль не держись!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155
Есаулы уехали. Чикмаза Разин остановил:
– Григорий, все ж тех, кто был в карауле, опроси строго.
– Опрошу и приведу к тебе их, батько.
Чикмаз поехал догонять есаулов; Разин подъехал, слез, привязал белого коня Лазунки у крыльца дома Васьки Уса. Есаул в бархатном красном кафтане, в желтых чедыгах, шитых шелками, вышел на крыльцо без шапки; низко кланяясь, сказал:
– Гости, дорогой гость!
– Удумал вот! На свадьбе не был, дай, мыслю, заеду с похорон. И дивно! Всех есаулов на могиле друга в лицо видал, а тебя, брат, не приметил!
– Ох, знаю, Степан Тимофеевич! Поруха большая, да, вишь, недужен я, и болесть моя людям опасна… Оттого в кругу твоем не был, когда ты суд-расправу чинил… И жену себе взял не по жребью, а так охотно к тому нашлась…
– Что ж за болесть, Василий?
Васька Ус переходами и лесенками привел атамана в большую горницу, где был накрыт стол, поставлены меды хмельные в серебряных, золоченых братинах. В блюдах таких же мясо жареное, виноград с дынями в сахаре на тарелках. Сели за стол, есаул сказал, наливая в чашу мед:
– А ну-ка, гость дорогой, испей, да судить, о чем хошь, будем!
– Без хозяина не пью, таков мой норов.
– Мне, вишь, лекарь претит пить.
– И я не буду!
– В измене зришь меня? За то боишься, Степан Тимофеевич?
– Оно на то схоже.
– А, ну коли! – Запрет ради тебя кину, изопью мало…
Есаул налил себе кубок меду, выпил, чокнувшись с атаманской чашей, стоявшей нетронутой. Разин чаши не поднял, глядел упорно в лицо есаулу. Ус налил кубок из другой братины и также, позвонив о край чаши, выпил. Разин поднял чашу, сказал:
– Налей из третьей, пей со мной!
Есаул налил из третьей и, чокнувшись с Разиным, выпил.
– За здоровье твое, брат! Что ж за болесть у тебя, даве спросил, да умолчал ты?
– Болесть моя от коня! Завез ее ту с ордынских степей башкир, поставил в ряд с моим конем одра гнойного. Конь от башкиров болесть принял. Я же на том коне путь держал, и теперь по мне чирьи кинуло, гной потек, из носу сукровица пошла, и нос, видишь, спух… Спасибо лекарю, задержал болесть. Чирьи на мне палит каленым железом, поит отваром коей травы с живой ртутью и антимонией… А то было так: скопится харкость, завалит гортань, плюнешь, и, глядь, вылетели зубы с мясом, то два, то три.
– Страшная болесть!.. Ты мне скажи, Василий, кто убил Лазунку?
– Должно, Степан, Хфедька Шпынь, сатана нечистая; то его работа!
– Где ж дьявол кроется?
– Да уж не думаешь ли, атаман, что в моем дому всякой худой собаке я даю сугреву?
– А думал я так, Василий! И мекал, что за княжну-ясырку ты доселе зол на меня… В измене тебя считал.
– Вот ладно! Да нешто моя шея петли просит, что я на ближних людей убойцов навожу, обчее дело топлю, будто худой рыбак старую лодку?
– Какая корысть Шпыню от себя убить Лазунку?
– Корысть, брат Степан, молышь? У дикого человека нет корысти, а вот послышал я от татар, кои гоняют на Москву, что Лазунка, когда был от тебя послом, скрывался на Москве. Шпынь же за то, как ты его под Астраханью на буграх в шатре тяпнул в рожу, измену к тебе затаил… Сам он несусветно злой человек… падучей болестью бьется порой. А таковые завсегда дики, и глаз их недоброй, обиду сколь годов носят в себе.
– То правда, Василий! Был хмелен – он же мне говорил обидное, и я бил Шпыня.
– И вот, Степан Тимофеевич, Шпынь заварил злое дело. Проехать ему хошь по облакам не страшно, коней прибирает таких, от которых ездоки отступились, пути не боится – татары, горцы знают его. Проехал он на Москву, да бояр, как доводили мне татары, оповестил… От царя ему корм шел, а Лазунка стрелся с ним и его, как изменника нашему делу, из пистоля ладил кончить, да, вишь, не добил черта! Шпынь же погнал следом… и в отместку убил…
– То правда! Лазунка говорил, что бил. И не добил, должно? Эх, Лазунка, Лазунка!.. А ну – пью!
– Пей во здравие… не опасись. Тебе был я братом и буду таковым впредь…
– Василий, дай руку!
– Вот моя рука, Степан!
– Камень ты с моей души отвалил, Василий! Тяжко было думать мне, что под боком свой брат сидит и на меня точит ножик. Теперь вот! Завтра или день сгодя уйду с Астрахани, время зовет! Тебя же оставлю атаманить, и ты, Василий, тех людей, кого не кончил я в день расправы, не убей… Паси и не губи князь Семена да старика митрополита не надо убивать… Эх, не сдымается рука моя на древних людей! Он и ворчлив, все почести не мы ему дали – царь… льготы – торг и тамга монастырская… учуги тож. А век его недолгой, пущай помрет своей смертью!
– Буду хранить твой запрет, брат Степан!
– Где ж думаешь ты, Василий, тот Шпынь теперь?
– А думаю я вот, Степан Тимофеевич: те же татары, кои были здесь и под Синбиреск шли, сказывали: «Обещался быть к нам казак – Шпынь». И, должно, ушел под Синбиреск. Татарва ему свой брат… Конину он жрет из-под седла сырую, как сыроядцы, и ты его, Шпыня, опасись под Синбиреском…
– Черт его середь татарских улусов сыщет!
– Да чтоб коло тебя не объявился, дьявол!
– Прощай, Василий! Лечись и не загинь.
– Прощай, Степан Тимофеевич, брателко, дай бог пути!
Атаман спустился по лестницам. Васька Ус поглядел на отъезжающего в окно, походил по горнице, заложив за спину руки, подошел к тому же окну, сказал:
– Эх, незабвенна ты, память о Зейнеб персицкой! И я тебе за то, Степан Тимофеевич, перестал быть слугой и братом! Кипит кровь!
Вошла девушка-служанка со свечой зажженной в руке, в другой держала железный прут.
– Тебе чего? С огнем среди бела дня!
– Лекарь, Василей Лавреич, указал печь развести.
– Топи, справь дело да зови лекаря!
Изразцовая печь потрескивала, за дверями скрипел пол, и голос спросил:
– Можно ли к хозяину?
– Иди, старик, велел я.
Вошел с киноварным большим кувшином под пазухой старик с прямой узкой бородой, в черном колпаке и белом, как его борода, кафтане, долгорукавом и длиннополом. Поклонился низко.
– Что зачнешь чинить?
– Лечить да жилы сучить, есаул-батюшко! Вот перво, пей-ко из моей посудины… Кафтан-от я сброшу, там у меня подкафтанье. Те, с узорочьем, посудинки пошто? Сказывал, от хмельного держись, надобно гнилую кровь в тебе убить… Хмельное же гнилую кровь по телу разгоняет, и загнивает она там, где ей гнить не след…
– Пил мало, старик! Нельзя… Хмельное вражду утишило: гость пришел, не хотел пригубить моего, покуда я не пил.
– Не приказывай таких гостей.
– Не звал и не желал – сам наехал.
– Сам? Ну, уж тут двери не запрешь, коли щеколда завалилась.
Старик налил коричневой жижи в чашу с наговором:
– «Цвет полевой растет на сугорах… Кровь очищает, хворь гонит вон из тела… Жабы ли квачут, беси ли скачут в человеке – все вон!.. Все вон!.. Без щипоты, ломоты в костях раба Василия – ни в белом теле его… ни в ретивом сердце… хворь, гниль не держись!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155