По крыльцу ходят иногда бородатые спесивцы – люди в бархате, держа в руках, украшенных перстнями, высокие шапки. Жар долит бояр, иначе они не сняли бы свои шапки.
От куполов и раковин в золоченых кокошниках Архангельского собора светлое сияние. С колоколен гул, звонкое чаканье галок, временами беспокойной, рассыпчатой стаей заслоняющих блеск куполов. Вот смолк, оборвался гул колоколов, властно несется снизу нестройный, разноголосый крик и говор человеческих голосов – Ивановская площадь ревет, совершая суд над преступниками, позванными в Москву «со всей Русии в угоду великому государю». Оттого царь так терпелив к человеческим крикам и милостив к палачам, бьющим у приказов и даже на одиноком козле, под окнами Грановитой палаты, людей «розно: кого нещадно, кого четно».
Рундуки от собора к собору и к теремам положены навсегда и мостятся вновь, когда обветшают, чтоб царь, идя, не замарал о навоз и пыль сафьянные сапоги. Вверху, меж причудливых узорчатых башенок-куполов, воздушные гулы и клекот птичий; внизу же взвизги, мольбы и стоны да ядреная матерщина досужих холопей, с которыми сам царь не в силах сладить.
Холопи слоняются в Кремле с раннего утра до позднего вечера: то дворня больших бояр ездит на украшенных серебром, жемчугами и золоченой медью лошадях – ей настрого приказано «ждать, пока вверху у государя боярин!». Бояре ушли к царю на поклон. Холопи голодны, а уйти не можно, от безделья и скуки придираются к прохожим и меж себя бьются на кулаки.
Дальше, к Спасским воротам, каменные со многими ступенями выпятились на площадь высокие лестницы приказов, начиная с Поместного и Разбойного. Перед лестницами козлы, отполированные животами преступников, перепачканные кровью и человеческим навозом. Между лестницами у стен приказов виселицы с помостами. На козлах что ни час меняются истерзанные кнутом люди, замаранные до глаз собственной кровью. Часто меняются перед козлами дьяки и палачи.
Все так привыкли в царской Москве к нещадному бою, что говорят: «Москва слезам не верит!» – и мало кто глядит на палачей, а дьяков, читающих приговоры, никто не слушает.
У лестниц Судного приказа ежедневно, кроме праздников, густая толпа бородатых тяжебщиков в кафтанах, сукманах и казакинах со сборками – все ждут дьяков и самого судью, а судья и дьяки медлят, хотя судебным от царя поведено:
«Чтоб судьи и дьяки приходили в приказы поранее и уходили из приказов попозже».
Поведено также боярским холопям «с коньми стоять за Ивановской колокольней». Но озорной народ разъезжает по всей площади, а драки меж себя чинит даже на папертях соборов, в ограде и на рундуках, где проходить царю.
Кто любопытный, тот, прислушавшись к крику дворни, узнает:
«Что князья Трубецкие изменники – Польше продались, латынской замест креста крыж целовали; что Голицын-князь в местничестве упрям и зато с государевой свадьбы прямо посылай на Бело-озеро».
– Я вот на тя доведу князю-у!
– А я? Отпал язык, что ли? Тоже доведу!
– Стрельцы!
– Дворня! Езжай за Ивановску – там стоять указано.
– Сами там стойте, бабы!
– Брюхатые черти!
– Шкуры песьи!
– Чого лаете? Караул кликнем!
– Кличьте, сволочь!
– Дай им, головотяп, кистеня!
– Нет сладу со псами, тьфу!
– Эй, люди-и! Бирючи едут.
– Пущай едут, орут во всю Ивановску!
Из окон Разбойного приказа, распахнутых от жары, надрывный женский крик:
– Отцы родные! Пошто мне Никон? Не воровала я противу великого государя…
– А ну еще, заплечный, подтяни.
– О-о-й! Ду-у-шу на покаяние…
Два бирюча в распахнутых рудо-желтых кафтанах останавливают белых коней на площади против дьяческой палатки, где заключаются со всей Русии крепостные акты. Палатка задом приткнута к колокольне Ивана Великого, полотняный верх ее в густой пыли. В палатке виднеются стол, скамьи, за столом подьячие, и дьяк за столом, стоя читающий закон.
У бирючей в левой руке по длинному жезлу. Сверху жезла знамя из золотой парчи, у седла литавры. Остановив лошадь, один из них, старший, бородатый, бьет рукояткой плети в литавры, кричит:
– Народ московский! Ведомо тебе, что с год тому святейшие вселенские патриархи учинили суд над бывшим патриархом Никоном… Самовольством он, не убоясь великого государя повеления, снял с себя в Успенском соборе сан светлый, надел мантию и клобук чернца, сшел на Воскресенское подворье.
Другой бирюч бьет в литавры, продолжая речь первого:
– И ныне Никон тот не патриарх, да ведомо тебе будет, а чернец Ферапонтова монастыря, имя же ему Ании-ка!
Первый бирюч, чередуясь, кричит:
– Сей чернец Аника с толпой монахов, обольщенных его прежним саном, вошел в собор Успенский, пресек службу господню. За бесчинство, подобное тому, простых людей кнутом бьют, но волею и кротостию великого государя самодержца всея Русии Алексия Михайловича Аника был спущен в Воскресенский монастырь!
Второй бирюч сменяет первого:
– Чернец Аника, стяжавший многими злыми делы кару господа бога и великого государя, лаявший собор святейших патриархов жидовским, назвавший великих иереев бродягами и нищими, не мирится с долей чернца-заточника – он утекает из своего заточения, соблазняет народ сказками о несменяемости сана патриарша и грозит, лжесловя, судом божиим всуе…
Первый бирюч, поворачивая коня и заканчивая, прибавляет, потрясая жезлом:
– Народ московский! Не иди за бывшим патриархом Никоном, не верь кликушеству и пророчеству ложному тех, кто прельщен им! Отвращайся его, не поклоняйся дьявольской гордыне его и знай крепко, что на бывшем патриархе, а ныне чернце Анике – проклятие отцов церкви, запрещение быть ему в сане иерейском и гнев на нем великого государя!
Бирючи уезжают, толпа ропщет:
– Сгонили бояра-т святейшего патриарха.
– То всем ведомо! Да, вишь, по народу сказки идут… Дуют нам в уши лжу бирючи…
– Страшатся Никона!
– Никон-патриарх таков есть, что уйдет из монастыря да за народ, противу обидчиков!
– Мотри, уши ходят!
– Стрельцы?
– Стрельцы ништо – сыщики!
– Эй, слушь-ка, люди! – кричит один, потный, в распахнутом кафтане, в бараньей шапке. – Почесть с год на Волге донские казаки шарпают.
– О-ой ли?
– Вот хрест! И атаман у них Стенька Разин…
– Вишь, како дело-о!
Потный человек, польщенный тем, что его многие слушают, надрываясь кричит:
– Сказывают… государев струг да патриарш другой потопили на Волге-т… да стрельцы сошли к…
– Стой ты, парень! Не знаешь, где рот открыл?
– А чаво?
– Ту – чаво! Дурак, под окнами Разбойного приказу – чаво!
– Ну, а я – правду? Чул, вот хрест!
– Стрельцы! Хватай вон того в зимней шапке, лжой народ прельщает!
Стрельцы ловят человека за распахнутые полы кафтана.
Тот, кто велел взять, запахивается плотно в длиннополую сермягу, пряча вывернувшийся из рукава тулумбас и надвигая на глаза валеную шляпу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155
От куполов и раковин в золоченых кокошниках Архангельского собора светлое сияние. С колоколен гул, звонкое чаканье галок, временами беспокойной, рассыпчатой стаей заслоняющих блеск куполов. Вот смолк, оборвался гул колоколов, властно несется снизу нестройный, разноголосый крик и говор человеческих голосов – Ивановская площадь ревет, совершая суд над преступниками, позванными в Москву «со всей Русии в угоду великому государю». Оттого царь так терпелив к человеческим крикам и милостив к палачам, бьющим у приказов и даже на одиноком козле, под окнами Грановитой палаты, людей «розно: кого нещадно, кого четно».
Рундуки от собора к собору и к теремам положены навсегда и мостятся вновь, когда обветшают, чтоб царь, идя, не замарал о навоз и пыль сафьянные сапоги. Вверху, меж причудливых узорчатых башенок-куполов, воздушные гулы и клекот птичий; внизу же взвизги, мольбы и стоны да ядреная матерщина досужих холопей, с которыми сам царь не в силах сладить.
Холопи слоняются в Кремле с раннего утра до позднего вечера: то дворня больших бояр ездит на украшенных серебром, жемчугами и золоченой медью лошадях – ей настрого приказано «ждать, пока вверху у государя боярин!». Бояре ушли к царю на поклон. Холопи голодны, а уйти не можно, от безделья и скуки придираются к прохожим и меж себя бьются на кулаки.
Дальше, к Спасским воротам, каменные со многими ступенями выпятились на площадь высокие лестницы приказов, начиная с Поместного и Разбойного. Перед лестницами козлы, отполированные животами преступников, перепачканные кровью и человеческим навозом. Между лестницами у стен приказов виселицы с помостами. На козлах что ни час меняются истерзанные кнутом люди, замаранные до глаз собственной кровью. Часто меняются перед козлами дьяки и палачи.
Все так привыкли в царской Москве к нещадному бою, что говорят: «Москва слезам не верит!» – и мало кто глядит на палачей, а дьяков, читающих приговоры, никто не слушает.
У лестниц Судного приказа ежедневно, кроме праздников, густая толпа бородатых тяжебщиков в кафтанах, сукманах и казакинах со сборками – все ждут дьяков и самого судью, а судья и дьяки медлят, хотя судебным от царя поведено:
«Чтоб судьи и дьяки приходили в приказы поранее и уходили из приказов попозже».
Поведено также боярским холопям «с коньми стоять за Ивановской колокольней». Но озорной народ разъезжает по всей площади, а драки меж себя чинит даже на папертях соборов, в ограде и на рундуках, где проходить царю.
Кто любопытный, тот, прислушавшись к крику дворни, узнает:
«Что князья Трубецкие изменники – Польше продались, латынской замест креста крыж целовали; что Голицын-князь в местничестве упрям и зато с государевой свадьбы прямо посылай на Бело-озеро».
– Я вот на тя доведу князю-у!
– А я? Отпал язык, что ли? Тоже доведу!
– Стрельцы!
– Дворня! Езжай за Ивановску – там стоять указано.
– Сами там стойте, бабы!
– Брюхатые черти!
– Шкуры песьи!
– Чого лаете? Караул кликнем!
– Кличьте, сволочь!
– Дай им, головотяп, кистеня!
– Нет сладу со псами, тьфу!
– Эй, люди-и! Бирючи едут.
– Пущай едут, орут во всю Ивановску!
Из окон Разбойного приказа, распахнутых от жары, надрывный женский крик:
– Отцы родные! Пошто мне Никон? Не воровала я противу великого государя…
– А ну еще, заплечный, подтяни.
– О-о-й! Ду-у-шу на покаяние…
Два бирюча в распахнутых рудо-желтых кафтанах останавливают белых коней на площади против дьяческой палатки, где заключаются со всей Русии крепостные акты. Палатка задом приткнута к колокольне Ивана Великого, полотняный верх ее в густой пыли. В палатке виднеются стол, скамьи, за столом подьячие, и дьяк за столом, стоя читающий закон.
У бирючей в левой руке по длинному жезлу. Сверху жезла знамя из золотой парчи, у седла литавры. Остановив лошадь, один из них, старший, бородатый, бьет рукояткой плети в литавры, кричит:
– Народ московский! Ведомо тебе, что с год тому святейшие вселенские патриархи учинили суд над бывшим патриархом Никоном… Самовольством он, не убоясь великого государя повеления, снял с себя в Успенском соборе сан светлый, надел мантию и клобук чернца, сшел на Воскресенское подворье.
Другой бирюч бьет в литавры, продолжая речь первого:
– И ныне Никон тот не патриарх, да ведомо тебе будет, а чернец Ферапонтова монастыря, имя же ему Ании-ка!
Первый бирюч, чередуясь, кричит:
– Сей чернец Аника с толпой монахов, обольщенных его прежним саном, вошел в собор Успенский, пресек службу господню. За бесчинство, подобное тому, простых людей кнутом бьют, но волею и кротостию великого государя самодержца всея Русии Алексия Михайловича Аника был спущен в Воскресенский монастырь!
Второй бирюч сменяет первого:
– Чернец Аника, стяжавший многими злыми делы кару господа бога и великого государя, лаявший собор святейших патриархов жидовским, назвавший великих иереев бродягами и нищими, не мирится с долей чернца-заточника – он утекает из своего заточения, соблазняет народ сказками о несменяемости сана патриарша и грозит, лжесловя, судом божиим всуе…
Первый бирюч, поворачивая коня и заканчивая, прибавляет, потрясая жезлом:
– Народ московский! Не иди за бывшим патриархом Никоном, не верь кликушеству и пророчеству ложному тех, кто прельщен им! Отвращайся его, не поклоняйся дьявольской гордыне его и знай крепко, что на бывшем патриархе, а ныне чернце Анике – проклятие отцов церкви, запрещение быть ему в сане иерейском и гнев на нем великого государя!
Бирючи уезжают, толпа ропщет:
– Сгонили бояра-т святейшего патриарха.
– То всем ведомо! Да, вишь, по народу сказки идут… Дуют нам в уши лжу бирючи…
– Страшатся Никона!
– Никон-патриарх таков есть, что уйдет из монастыря да за народ, противу обидчиков!
– Мотри, уши ходят!
– Стрельцы?
– Стрельцы ништо – сыщики!
– Эй, слушь-ка, люди! – кричит один, потный, в распахнутом кафтане, в бараньей шапке. – Почесть с год на Волге донские казаки шарпают.
– О-ой ли?
– Вот хрест! И атаман у них Стенька Разин…
– Вишь, како дело-о!
Потный человек, польщенный тем, что его многие слушают, надрываясь кричит:
– Сказывают… государев струг да патриарш другой потопили на Волге-т… да стрельцы сошли к…
– Стой ты, парень! Не знаешь, где рот открыл?
– А чаво?
– Ту – чаво! Дурак, под окнами Разбойного приказу – чаво!
– Ну, а я – правду? Чул, вот хрест!
– Стрельцы! Хватай вон того в зимней шапке, лжой народ прельщает!
Стрельцы ловят человека за распахнутые полы кафтана.
Тот, кто велел взять, запахивается плотно в длиннополую сермягу, пряча вывернувшийся из рукава тулумбас и надвигая на глаза валеную шляпу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155