Парень скалил крупные зубы, бычьи глаза весело следили за руками боярина. Парень в кожаном фартуке, крепкие в синих жилах руки, голые до плеч, наполовину всунуты под фартук, руки от нетерпения двигались, моталась большая голова в черном, низком колпаке.
– Боярин, сто те лет жить! Крепок ты еще рукой и глазом – у экой бабы груди снял, как у сучки…
Киврин, стаскивая кожаные палачовы рукавицы, вешая их на рукоятку кончара, воткнутого в бревно, сказал:
– У палача седни хлеба кус отломил! Ладно ли работаю, Кирюха?
– Эх, и ладно, боярин!
Ириньица лежала перед столом на полу в глубоком обмороке – вместо грудей у ней были рваные черные пятна, текла обильно кровь.
– Выгрызть – худо, выжечь – ништо! Ефимко, сполосни ее водой…
Дьяк, не надевая кафтана, в ситцевой рубахе, по белому зеленым горошком, принес ведро воды, окатил Ириньицу с головой. Она очнулась, села на полу и тихо выла, как от зубной боли.
– Ну, Кирюха! Твой черед: разрой огонь, наладь дыбу.
Палач шагнул к огню, поднял железную дверь, столкнул головни под пол.
Дьяк кинулся к столу, когда боярин сел, уперся дрожащими руками в стол и, дико вращая глазами, закричал со слезами в голосе:
– Боярин, знай! Ежели жонку еще тронешь – решусь! Вот тебе мать пресвятая… – Дьяк закрестился.
– Да ты с разумом, парень, склался? Ты закону не знаешь? Она воровская потаскуха – видал? Вору становщицей была, а становщиков пытают худче воров. Спустим ее – самих нас на дыбу надо!
– Пускай – кто она есть! Сделаю над собой, как сказываю…
– Ой, добра не видишь! Учил, усыновил тебя, в государевы дьяки веду. Един я – умру, богатство тебе…
– Не тронь жонку! Или не надо мне ни чести, ни богачеств…
Киврин сказал палачу:
– Ну, Кирюха, не судьба… не владеть тебе бабиным сарафаном. Подь во Фролову – жди, позову! Ладил в могильщики, а, гляди, угожу в посаженые…
Палач ушел.
– Ефимко, уж коли она тебе столь жалостна, поди скоро в мою ложницу – на столе лист, Сенька-дьяк ночью писал. Подери тот лист, кинь! Ладил я, ее отпотчевавши, Ивашке Квашнину сдать да сыск у ей учинить – не буду… Купи на груди кизылбашски чашечки на цепочках и любись… Оботри ей волосья да закрой голову. Ну, пущай… так… Стрельцы, оденется – уведите жонку за Москву-реку, там сама доберется.
14
Серебристая борода кольцами. По голубому кафтану рассыпаны белые волосы, концы их, извиваясь, поблескивают, гордые глаза неторопливо переходят со страницы на страницу немецкой тетради с кунштами, медленно на перевернутых больших листах мелькают раскрашенные звери и птицы: барсы, слоны, попугаи и павлины.
С поклоном вошел в светлицу стройный светловолосый слуга в белом парчовом в обтяжку кафтане, еще раз поклонился и положил перед боярином записку; мягко, быстро пятясь, отодвинулся. Боярин поднял глаза, оглянулся.
– Имянины празднуешь, холоп?
– Нет, боярин.
– Тогда пошто ты, как кочет, украшен?
Слуга оглянул себя:
– Дворецкий велит рядиться, боярин.
– Кликни дворецкого – иди!
Слуга на вздрагивающих ногах беззвучно удалился. Боярин, взяв записку, читал:
«А зеркалу, боярин и господин Борис Иванович, в ободе серебряном цена двадцать рублев, лагалищу к ему на червчатом бархате гладком цена пять рублен. К ободу вверху и книзу два лала правлены, добре красных и ровных цветом, по сто пятьдесят рублев лал. Те лалы правлены по хотению твоему, а устроены лалы в репьях серебряных. Зеркало же не гораздо чисто, стекло косит мало, да веницейского привозу нынче надтить не можно, а новугородской худ…»
Вошел дворецкий, сгибая старую спину углом, поклонился.
– Пошто, Севастьян, велишь рядиться молодым робятам в парчу? Прикажи всем им сменить обряд на простой нанковый…
– Слышу, боярин.
– Тебе рядиться надо – ты стар, платье будет красить тело, им же не к месту – волосы светлы, вьются; лицо, глаза огневые, тело дородно…
– Сполню, боярин, по слову.
– А еще вот! – Боярин мягким кулаком слегка стукнул по записке. – Кузнец серебряной, вишь, реестр послал, у немчина учен, а гадит. Здесь ли он, тот кузнец?
– Тут, боярин, в людской ждет.
– Иди и шли сюда.
Дворецкий ушел, а боярин, разглядывая картины, думал:
«Ладно немчины красят зверя, птицу, а вот парсуны делать итальянцы боле сподручны, и знатные есть мастеры…»
Робко вошел серебряник в высоких сапогах, в длиннополом черном кафтане тонкого сукна, длиннобородый, степенный, с затаенным испугом в глазах, по масленым, в скобу, волосам ремешок.
Пока он молился, боярин молчал. Помолившись, прижался к двери, поклонился.
Продолжая рассматривать рисунки, боярин спросил:
– Кто писал реестру, холоп?
– Сынок, боярин, мой сынок, у пономаря обучен Николо-Песковской церквы.
– Рама к стклу тобой самим лажена?
– Самим мной, боярин!
– Добрая работа! А зеркало пошто ставил такое?
– Ведаю, боярин, – косит сткло, да ноги избил, искал, и нет ладных… Ужотко веницейцы аль немчины…
Боярин поднял голову, глаза смутили мастера, он снова поклонился.
– Бери свое дело в обрат! Сам ведаешь, пошто – рожу воротит… Мне же его в дар дарить. Или, ты думаешь, твоей работой я зачну смеяться над тем, кому дарю… В ем не лицо – морда, как у заморской карлы, дурки, что шутные потехи потешает. Оставь оное сткло себе, басись по праздникам, когда во хмелю будешь, иди!
Серебряник еще раз поклонился, попятился и задом открыл дверь. Боярин прибавил:
– Малого, что реестру писал, пришли ко мне: учить надо – будет толк, подрастет – в подьячие устрою…
– Много благодарю, боярин!
– А в сткло глядись сам – сыщешь ладное, вправь и подай мне…
Вошел дворецкий.
– Боярин, в возке к тебе жалует на двор начальник Разбойного приказу.
– Пришли и проводи сюда! Волк на двор – собак в подворотню.
Боярин отодвинул тетрадь, прислушался к шагам, повернулся на бархатной скамье лицом к двери. Гость, стуча посохом, вошел, поблескивая лысиной, долго молился в угол иконостасу; помолясь, поклонился.
– Челом бью! Поздорову ли живет думной государев боярин Борис Иванович?
– Спасибо! Честь и место, боярин, за столом.
Киврин сел, оглядывая стены, расписной потолок и ковры на широких лавках, проговорил вкрадчиво:
– Добра, богачества несметно у хозяина, а чести-почести от великого государя ему и неведомо сколь!
– Дворецкий, принеси-ка угостить гостя; чай, утомился, немолод есть.
– Живу, хожу – наше дело, боярин, трудиться, не жалобиться. Все мы холопи великого государя, а что уставать зачал, то не дела мают – годы…
– Так, боярин, так…
Дворецкий внес на золоченом большом подносе братину с вином, чарки и закуску.
– Отведай, боярин, фряжского, да нынче я от свейских купчин в дар имал бочку вина за то, что наладил им торг в Новугороде. Вот ежели сговорны будем да во вкус попадем, можно дар почать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155
– Боярин, сто те лет жить! Крепок ты еще рукой и глазом – у экой бабы груди снял, как у сучки…
Киврин, стаскивая кожаные палачовы рукавицы, вешая их на рукоятку кончара, воткнутого в бревно, сказал:
– У палача седни хлеба кус отломил! Ладно ли работаю, Кирюха?
– Эх, и ладно, боярин!
Ириньица лежала перед столом на полу в глубоком обмороке – вместо грудей у ней были рваные черные пятна, текла обильно кровь.
– Выгрызть – худо, выжечь – ништо! Ефимко, сполосни ее водой…
Дьяк, не надевая кафтана, в ситцевой рубахе, по белому зеленым горошком, принес ведро воды, окатил Ириньицу с головой. Она очнулась, села на полу и тихо выла, как от зубной боли.
– Ну, Кирюха! Твой черед: разрой огонь, наладь дыбу.
Палач шагнул к огню, поднял железную дверь, столкнул головни под пол.
Дьяк кинулся к столу, когда боярин сел, уперся дрожащими руками в стол и, дико вращая глазами, закричал со слезами в голосе:
– Боярин, знай! Ежели жонку еще тронешь – решусь! Вот тебе мать пресвятая… – Дьяк закрестился.
– Да ты с разумом, парень, склался? Ты закону не знаешь? Она воровская потаскуха – видал? Вору становщицей была, а становщиков пытают худче воров. Спустим ее – самих нас на дыбу надо!
– Пускай – кто она есть! Сделаю над собой, как сказываю…
– Ой, добра не видишь! Учил, усыновил тебя, в государевы дьяки веду. Един я – умру, богатство тебе…
– Не тронь жонку! Или не надо мне ни чести, ни богачеств…
Киврин сказал палачу:
– Ну, Кирюха, не судьба… не владеть тебе бабиным сарафаном. Подь во Фролову – жди, позову! Ладил в могильщики, а, гляди, угожу в посаженые…
Палач ушел.
– Ефимко, уж коли она тебе столь жалостна, поди скоро в мою ложницу – на столе лист, Сенька-дьяк ночью писал. Подери тот лист, кинь! Ладил я, ее отпотчевавши, Ивашке Квашнину сдать да сыск у ей учинить – не буду… Купи на груди кизылбашски чашечки на цепочках и любись… Оботри ей волосья да закрой голову. Ну, пущай… так… Стрельцы, оденется – уведите жонку за Москву-реку, там сама доберется.
14
Серебристая борода кольцами. По голубому кафтану рассыпаны белые волосы, концы их, извиваясь, поблескивают, гордые глаза неторопливо переходят со страницы на страницу немецкой тетради с кунштами, медленно на перевернутых больших листах мелькают раскрашенные звери и птицы: барсы, слоны, попугаи и павлины.
С поклоном вошел в светлицу стройный светловолосый слуга в белом парчовом в обтяжку кафтане, еще раз поклонился и положил перед боярином записку; мягко, быстро пятясь, отодвинулся. Боярин поднял глаза, оглянулся.
– Имянины празднуешь, холоп?
– Нет, боярин.
– Тогда пошто ты, как кочет, украшен?
Слуга оглянул себя:
– Дворецкий велит рядиться, боярин.
– Кликни дворецкого – иди!
Слуга на вздрагивающих ногах беззвучно удалился. Боярин, взяв записку, читал:
«А зеркалу, боярин и господин Борис Иванович, в ободе серебряном цена двадцать рублев, лагалищу к ему на червчатом бархате гладком цена пять рублен. К ободу вверху и книзу два лала правлены, добре красных и ровных цветом, по сто пятьдесят рублев лал. Те лалы правлены по хотению твоему, а устроены лалы в репьях серебряных. Зеркало же не гораздо чисто, стекло косит мало, да веницейского привозу нынче надтить не можно, а новугородской худ…»
Вошел дворецкий, сгибая старую спину углом, поклонился.
– Пошто, Севастьян, велишь рядиться молодым робятам в парчу? Прикажи всем им сменить обряд на простой нанковый…
– Слышу, боярин.
– Тебе рядиться надо – ты стар, платье будет красить тело, им же не к месту – волосы светлы, вьются; лицо, глаза огневые, тело дородно…
– Сполню, боярин, по слову.
– А еще вот! – Боярин мягким кулаком слегка стукнул по записке. – Кузнец серебряной, вишь, реестр послал, у немчина учен, а гадит. Здесь ли он, тот кузнец?
– Тут, боярин, в людской ждет.
– Иди и шли сюда.
Дворецкий ушел, а боярин, разглядывая картины, думал:
«Ладно немчины красят зверя, птицу, а вот парсуны делать итальянцы боле сподручны, и знатные есть мастеры…»
Робко вошел серебряник в высоких сапогах, в длиннополом черном кафтане тонкого сукна, длиннобородый, степенный, с затаенным испугом в глазах, по масленым, в скобу, волосам ремешок.
Пока он молился, боярин молчал. Помолившись, прижался к двери, поклонился.
Продолжая рассматривать рисунки, боярин спросил:
– Кто писал реестру, холоп?
– Сынок, боярин, мой сынок, у пономаря обучен Николо-Песковской церквы.
– Рама к стклу тобой самим лажена?
– Самим мной, боярин!
– Добрая работа! А зеркало пошто ставил такое?
– Ведаю, боярин, – косит сткло, да ноги избил, искал, и нет ладных… Ужотко веницейцы аль немчины…
Боярин поднял голову, глаза смутили мастера, он снова поклонился.
– Бери свое дело в обрат! Сам ведаешь, пошто – рожу воротит… Мне же его в дар дарить. Или, ты думаешь, твоей работой я зачну смеяться над тем, кому дарю… В ем не лицо – морда, как у заморской карлы, дурки, что шутные потехи потешает. Оставь оное сткло себе, басись по праздникам, когда во хмелю будешь, иди!
Серебряник еще раз поклонился, попятился и задом открыл дверь. Боярин прибавил:
– Малого, что реестру писал, пришли ко мне: учить надо – будет толк, подрастет – в подьячие устрою…
– Много благодарю, боярин!
– А в сткло глядись сам – сыщешь ладное, вправь и подай мне…
Вошел дворецкий.
– Боярин, в возке к тебе жалует на двор начальник Разбойного приказу.
– Пришли и проводи сюда! Волк на двор – собак в подворотню.
Боярин отодвинул тетрадь, прислушался к шагам, повернулся на бархатной скамье лицом к двери. Гость, стуча посохом, вошел, поблескивая лысиной, долго молился в угол иконостасу; помолясь, поклонился.
– Челом бью! Поздорову ли живет думной государев боярин Борис Иванович?
– Спасибо! Честь и место, боярин, за столом.
Киврин сел, оглядывая стены, расписной потолок и ковры на широких лавках, проговорил вкрадчиво:
– Добра, богачества несметно у хозяина, а чести-почести от великого государя ему и неведомо сколь!
– Дворецкий, принеси-ка угостить гостя; чай, утомился, немолод есть.
– Живу, хожу – наше дело, боярин, трудиться, не жалобиться. Все мы холопи великого государя, а что уставать зачал, то не дела мают – годы…
– Так, боярин, так…
Дворецкий внес на золоченом большом подносе братину с вином, чарки и закуску.
– Отведай, боярин, фряжского, да нынче я от свейских купчин в дар имал бочку вина за то, что наладил им торг в Новугороде. Вот ежели сговорны будем да во вкус попадем, можно дар почать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155