Я вижу перед собой худого мальчика с большими глазами и обритой головой, в таком же фартуке, как у меня. Его мать, с фиолетово-красными коленями, видными под краем юбки, разговаривает с моей, которая говорит мне: «Это Феликс, вот бы вы подружились». Я вижу жестяную коробку с нарисованными мостами и женщинами с бантами и зонтиками и, открыв ее, обнаруживаю сокровище – банковские билеты, а в глубине шкафа натыкаюсь на ремень и кожаную кобуру для пистолета, открываю ее, но там пусто. Я вижу картонную лошадку с большими спокойными глазами, как у этого мальчика Феликса, подхожу, чтобы потрогать ее, и кто-то кричит в шутку: «Она тебя укусит!» Я отдергиваю руку и слышу смех моей бабушки Леонор, а потом все это повторяется во сне. Когда я поднимался по лестнице, отключился свет, и один из братьев моей матери бормочет: «Ай, мама, мамочка, кто же это?» – «Тихо, дочка, доченька, сейчас он уйдет».
Мне снится, что бабушка Леонор и соседки безудержно хохочут на площади Сан-Лоренсо, становясь все меньше и толще, в то время как их рты делаются все больше. Я просыпаюсь, но в темноте нет ничего. Именно эту пустоту видела перед собой женщина, замурованная в Доме с башнями. Я стою во тьме на чем-то очень высоком – на столе, – и моей груди касается стекло, такое же ледяное, как окна зимой. Я протягиваю руки, но ничего нет – ни вверху, ни внизу, – ни дня, ни ночи. Чья-то рука касается моей, и я слышу голоса матери и бабушки, разговаривающих с кем-то, будто я сплю, и произносящих непонятное и внушающее мне ужас слово «рентген». Теперь комнату заливает такой свет, что приходится закрыть глаза, и человек в белом халате, пахнущий не так, как мужчины в нашей семье, смотрит на меня: вокруг его головы повязана резиновая лента, а на лбу – круглое зеркало, в котором я вижу свой открытый рот. Я ощущаю холод в груди и временами чувствую жар и сильную, отчаянную жажду, не позволяющую мне даже оторвать язык от нёба и попросить воды. Моя мать держит меня на руках возле двери с замутненными стеклами, а одетая в белое женщина улыбается и разговаривает со мной, но я знаю, что это уловка: она берет меня с рук моей матери и уносит за дверь к врачу со стеклянной или стальной пластинкой на лбу, кажущейся мне огромным глазом.
На пустырях улицы Фуэнте-де-лас-Рисас мы с Феликсом роем сырую комковатую землю в поисках крылатых муравьев. Взлетая, они сверкают, как кусочки стекла при свете золотисто-голубого утра. Моя мать ведет меня за руку, я не знаю куда и умираю от страха. На витрине стоит игрушечная карета с четырьмя лошадьми и солдатом, держащим кнут. Я слышал рассказы о том, что до моего рождения в городе была телега для мертвых, запряженная лошадьми, которых возница бил кнутом, заставляя скакать галопом. Название этой телеги – Маканка – вселяло в меня еще больший страх, чем слова «чахоточный» или «больница». Я держу на руках маленького рыжего кота, игравшего со мной под столом с жаровней, в то время как взрослые разговаривали высоко над нашими головами, и незаметно для всех закрываю его в ящике, где лежат ножи, ложки и металлическое приспособление с красной ручкой, служащее для взбивания яиц, а мной используемое иногда как оружие из фильма. Мать тянет меня по очень длинному коридору, моя потная рука выскальзывает, и я останавливаюсь на двух плитках, задержав одну ногу на белой, а другую – на черной. Я не знаю, где нахожусь, но это не Махина и со мной должно что-то произойти. Во дворе дома, где свалены кучей колеса машин, мой друг Феликс ест горсти темной земли. У нее горький вкус, и она тает во рту, как плитка шоколада с изображением Девы Марии. Под цветными обертками я иногда нахожу картинки с приключениями или киноактерами, сильно пахнущие какао. Я открываю ящики, в них пусто. Заглядываю в другие, где лежат газеты с пожелтевшими листами. Мне нравится открывать ящики и заглядывать под сложенную одежду в поисках фотографий. Моя мать говорит, что этот седой человек, сидящий на ступеньке и гладящий по спине собаку, был ее дедом: как странно, она ведь не маленькая, а у нее тоже есть или был дед, так же как и у меня.
«Где же он сейчас?» – спрашиваю я, но она не отвечает.
Иногда взрослые молчат и не отвечают на вопросы. Я открываю ящик, и кот, ощетинившись бросается на меня, царапая руки и лицо, и перед моими глазами все становится красным, как тогда, когда я прячусь за красной шторой в комнате моих родителей и не отвечаю, если меня зовут. Я сижу, привязанный ремнями к креслу, и человек с зеркалом на лбу держит у моего рта тазик с кровью. Мы сидим с Феликсом на холодной сырой земле и едим ее, и я знаю, что скоро зажгутся огни, наступит вечер и мы услышим звук горна в казарме. Когда земля холодная и пахнет дымом, мой отец возвращается домой на муле, и значит, уже вечер. Иногда ночь бывает более безграничной и синей, а в воздухе и воде прудов светит луна. В синие ночи с насыпи незаметны дрожащие вдали огни, слышны голоса и музыка из летнего кинотеатра, на небе видны белая дорога и желтая луна, освещающая черепичные крыши и похожая на лицо. Я лежу в кровати и, открыв глаза, не могу понять, где нахожусь, а на ночном столике стоит игрушечная карета с четырьмя лошадьми и солдатом с кнутом. Рядом с собой я слышу голос: «Он приходит в себя от анестезии», – и чувствую, что засыпаю, думая об этом последнем слове, пропитанном запахом больницы и вкусом лекарства.
Когда я хочу спать, моя мать говорит: «Пойдем в кино белых простыней», – и я верю ей, представляя себе висящую перед нами простыню – белую и пустую, когда еще не погасили свет.
В кино все сидят тихо, стоит запах красной мягкой обивки кресел, семечек и ночного жасмина, и сначала на белой простыне ничего не видно. Потом на экране начинается день, тогда как вокруг царит летний вечер, а наверху неподвижно висит диск луны, похожий на лицо моей матери. Они говорят: «Операция… больница… санаторий… простата… пенициллин… рентгеновский снимок… анестезия…»
Ноги в черных чулках, принадлежащие матери Феликса, появляются перед нами, ее рука с траурной повязкой поднимает сына с земли и бьет его по лицу: открытый рот Феликса запачкан слюной, землей и слезами. Я постепенно начинаю узнавать и понимать произносимые взрослыми слова, хотя иногда они означают что-то невероятное: они говорят «убить время», и я воображаю сгорбленного человека, рассекающего ножом темноту, говорят «кинозвезда», и я вижу в темном кинотеатре свет, разрезающий экран по диагонали, как мимолетные звезды летней ночью; говорят «разбрасываться имуществом», и я представляю себе окно на нашей кухне на улице Фуэнте-де-лас-Рисас и своего отца, гигантского роста, срывающего решетку, поднимающего макет дома и выбрасывающего его на улицу, где он разбивался с грохотом стекла и черепицы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161
Мне снится, что бабушка Леонор и соседки безудержно хохочут на площади Сан-Лоренсо, становясь все меньше и толще, в то время как их рты делаются все больше. Я просыпаюсь, но в темноте нет ничего. Именно эту пустоту видела перед собой женщина, замурованная в Доме с башнями. Я стою во тьме на чем-то очень высоком – на столе, – и моей груди касается стекло, такое же ледяное, как окна зимой. Я протягиваю руки, но ничего нет – ни вверху, ни внизу, – ни дня, ни ночи. Чья-то рука касается моей, и я слышу голоса матери и бабушки, разговаривающих с кем-то, будто я сплю, и произносящих непонятное и внушающее мне ужас слово «рентген». Теперь комнату заливает такой свет, что приходится закрыть глаза, и человек в белом халате, пахнущий не так, как мужчины в нашей семье, смотрит на меня: вокруг его головы повязана резиновая лента, а на лбу – круглое зеркало, в котором я вижу свой открытый рот. Я ощущаю холод в груди и временами чувствую жар и сильную, отчаянную жажду, не позволяющую мне даже оторвать язык от нёба и попросить воды. Моя мать держит меня на руках возле двери с замутненными стеклами, а одетая в белое женщина улыбается и разговаривает со мной, но я знаю, что это уловка: она берет меня с рук моей матери и уносит за дверь к врачу со стеклянной или стальной пластинкой на лбу, кажущейся мне огромным глазом.
На пустырях улицы Фуэнте-де-лас-Рисас мы с Феликсом роем сырую комковатую землю в поисках крылатых муравьев. Взлетая, они сверкают, как кусочки стекла при свете золотисто-голубого утра. Моя мать ведет меня за руку, я не знаю куда и умираю от страха. На витрине стоит игрушечная карета с четырьмя лошадьми и солдатом, держащим кнут. Я слышал рассказы о том, что до моего рождения в городе была телега для мертвых, запряженная лошадьми, которых возница бил кнутом, заставляя скакать галопом. Название этой телеги – Маканка – вселяло в меня еще больший страх, чем слова «чахоточный» или «больница». Я держу на руках маленького рыжего кота, игравшего со мной под столом с жаровней, в то время как взрослые разговаривали высоко над нашими головами, и незаметно для всех закрываю его в ящике, где лежат ножи, ложки и металлическое приспособление с красной ручкой, служащее для взбивания яиц, а мной используемое иногда как оружие из фильма. Мать тянет меня по очень длинному коридору, моя потная рука выскальзывает, и я останавливаюсь на двух плитках, задержав одну ногу на белой, а другую – на черной. Я не знаю, где нахожусь, но это не Махина и со мной должно что-то произойти. Во дворе дома, где свалены кучей колеса машин, мой друг Феликс ест горсти темной земли. У нее горький вкус, и она тает во рту, как плитка шоколада с изображением Девы Марии. Под цветными обертками я иногда нахожу картинки с приключениями или киноактерами, сильно пахнущие какао. Я открываю ящики, в них пусто. Заглядываю в другие, где лежат газеты с пожелтевшими листами. Мне нравится открывать ящики и заглядывать под сложенную одежду в поисках фотографий. Моя мать говорит, что этот седой человек, сидящий на ступеньке и гладящий по спине собаку, был ее дедом: как странно, она ведь не маленькая, а у нее тоже есть или был дед, так же как и у меня.
«Где же он сейчас?» – спрашиваю я, но она не отвечает.
Иногда взрослые молчат и не отвечают на вопросы. Я открываю ящик, и кот, ощетинившись бросается на меня, царапая руки и лицо, и перед моими глазами все становится красным, как тогда, когда я прячусь за красной шторой в комнате моих родителей и не отвечаю, если меня зовут. Я сижу, привязанный ремнями к креслу, и человек с зеркалом на лбу держит у моего рта тазик с кровью. Мы сидим с Феликсом на холодной сырой земле и едим ее, и я знаю, что скоро зажгутся огни, наступит вечер и мы услышим звук горна в казарме. Когда земля холодная и пахнет дымом, мой отец возвращается домой на муле, и значит, уже вечер. Иногда ночь бывает более безграничной и синей, а в воздухе и воде прудов светит луна. В синие ночи с насыпи незаметны дрожащие вдали огни, слышны голоса и музыка из летнего кинотеатра, на небе видны белая дорога и желтая луна, освещающая черепичные крыши и похожая на лицо. Я лежу в кровати и, открыв глаза, не могу понять, где нахожусь, а на ночном столике стоит игрушечная карета с четырьмя лошадьми и солдатом с кнутом. Рядом с собой я слышу голос: «Он приходит в себя от анестезии», – и чувствую, что засыпаю, думая об этом последнем слове, пропитанном запахом больницы и вкусом лекарства.
Когда я хочу спать, моя мать говорит: «Пойдем в кино белых простыней», – и я верю ей, представляя себе висящую перед нами простыню – белую и пустую, когда еще не погасили свет.
В кино все сидят тихо, стоит запах красной мягкой обивки кресел, семечек и ночного жасмина, и сначала на белой простыне ничего не видно. Потом на экране начинается день, тогда как вокруг царит летний вечер, а наверху неподвижно висит диск луны, похожий на лицо моей матери. Они говорят: «Операция… больница… санаторий… простата… пенициллин… рентгеновский снимок… анестезия…»
Ноги в черных чулках, принадлежащие матери Феликса, появляются перед нами, ее рука с траурной повязкой поднимает сына с земли и бьет его по лицу: открытый рот Феликса запачкан слюной, землей и слезами. Я постепенно начинаю узнавать и понимать произносимые взрослыми слова, хотя иногда они означают что-то невероятное: они говорят «убить время», и я воображаю сгорбленного человека, рассекающего ножом темноту, говорят «кинозвезда», и я вижу в темном кинотеатре свет, разрезающий экран по диагонали, как мимолетные звезды летней ночью; говорят «разбрасываться имуществом», и я представляю себе окно на нашей кухне на улице Фуэнте-де-лас-Рисас и своего отца, гигантского роста, срывающего решетку, поднимающего макет дома и выбрасывающего его на улицу, где он разбивался с грохотом стекла и черепицы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161