Открыв, что благодаря следу Испании в Америке его понимают почти все официанты, носильщики и таксисты, деятель решил обойтись без своего переводчика, и тот теперь – свободный как птица, одинокий как пес, одетый как лапландец, угнетенный громадами из грязного кирпича на Лексингтон-авеню, с огромными древками флагов, – раскаивается, что вернулся в Нью-Йорк, к абсурдным телефонным звонкам в квартиру, неизвестно где находящуюся и всегда пустую.
Прежде чем выйти из отеля, Мануэль снова позвонил и, набравшись храбрости, оставил на автоответчике номер своего телефона и комнаты. Он меланхолически сообщил:
– Эллисон, это я, давний зануда, я уезжаю сегодня в шесть тридцать в Мадрид.
Однако это было скорее не предложение встретиться, а прощание, хотя, возможно, даже прощанием это нельзя было назвать: странно прощаться с тем, с кем так и не встретился. Мануэль идет, проклиная Нью-Йорк и все города, где бывает зима, ругается с самим собой, со своей тенью, думает по-английски с ужасным американским акцентом, I wanna fly away, вспоминая Лу Рида: кажется, что он поет эту песню, шагая в одиночестве по этим самым улицам. Тень отвечает ему по-испански: «Ты только и думаешь о том, чтобы поскорее смотать удочки», – и с бесстыдной эрудицией приводит другие строчки, не брезгуя ни болеро, ни испанскими песнями, ни самыми простонародными румбами.
Столько путешествовать, видеть мир и изучать языки для того, чтобы изнывать от одиночества и тоски в комнате, откуда из всего Нью-Йорка видны лишь металлические конструкции автостоянки, смотреть по телевизору тошнотворные конкурсы для счастливых супружеских пар и фильмы «Империи Аргентины» и Мигеля Лихеро, идущие на латиноамериканском канале. Он чувствует себя еще более одиноким, чем коммивояжер.
«Да ты и есть он самый, – насмехается тень, – сумасшедший коммивояжер, гоняющийся, как борзая, за словами других, опьяненный чувствами из фильмов, примитивных песен и медленно отравляемый ими: "Дай мне яд, я хочу умереть». Это все равно что иметь в голове приемник с постоянно перебивающими друг друга радиостанциями: Лу Рид, Хуанито Вальдеррама, Антонио Молина. "Прощай, моя прекрасная Испания, земля, где я родился, прекрасная, веселая и пленительная, как апрельская роза"», – поет тень, вызывая в нем ностальгию на углу Пятой авеню и Центрального парка.
Мокрый ветер становится еще более плотным, а нахальная тень шепчет отвратительно нежным голосом Армандо Мансанеро: «Вчера вечером шел дождь, я смотрел на бежавших людей, но не было тебя».
Сейчас не вечер и нет дождя, хотя в данном случае это ничего не меняет: темные, быстрые и очень низкие тучи скрывают верхние этажи небоскребов и размывают перспективу в конце улиц. Люди в двенадцать часов уже идут с кислыми лицами и мрачной торопливостью, которая достигнет своего пика ровно в пять, когда они выйдут с работы. Женщины в резиновых ботинках бегут, чтобы укрыться под навесами.
– И, конечно же, не было тебя, – скажет он Эллисон, если увидит ее или в последний момент, уже собрав чемодан и сумку, поддастся искушению позвонить опять и наконец застанет ее дома.
Мануэль представляет, что говорит с Эллисон или пишет ей длинное письмо: он хотел сделать это, но не знал ее адреса. Однако скептическая тень замечает, что он не написал бы, даже имея адрес: «Уж я-то тебя знаю, ты мог позвонить ей, но не сделал этого – сначала из стыда, а потом из лени или потому что постепенно забывал ее».
Мануэль помнит только светлые волосы до подбородка, красную помаду на губах и одежду – темно-зеленый габардиновый плащ, костюм, похожий на мужской, серый в полоску, и пиджак с очень широкими отворотами. Когда Эллисон наклонялась к нему во время обеда, он видел под ним вышитый край бюстгальтера и чувствовал свежий и терпкий запах ее туалетной воды. Именно сейчас, в Америке, он вспоминает ее и мучительно скучает по ней, несмотря на иронический шепот тени: «Ничего бы не изменилось, если бы ты провел эти дни с ней. Я тебя знаю: ты стал бы прислушиваться к себе, как малодушный больной, ища симптомы неудовлетворенности или скуки, и если бы не смог их обнаружить, твоя боязнь разочарования превратилась бы в панический страх любви. И в этот самый момент ты бы втайне желал уехать как можно дальше, за океан, убегая не от страданий, а от неудобств любви: телефонных звонков, писем, перечитанных множество раз, суеверного сведения мира к одному существу, от покоя и размеренности, внезапно становящихся невыносимыми. Сколько беспокойств, – говорит ему с облегчением тень, как друг, борющийся с его дурными привычками, – уж лучше так: одиночество и комфорт, и билет на самолет в кармане. Вспомни Феликса: он говорит, что никогда не знал сейсмических потрясений, о которых ты рассказываешь ему с четырнадцати лет. Но, несомненно, он наслаждался со своей женой намного больше, чем ты со всеми пленительными и загадочными женщинами, которым посвящал – почти всегда впустую – больше энергии, энтузиазма и страдания, чем любой другой цели своей жизни».
К счастью, снег так и не пошел, из Центрального парка веет запахом леса, влажной земли и листьев. Теперь Мануэль энергично шагает на север – мимо роскошных домов, на порогах которых стоят швейцары в униформе с галунами и такими же нелепыми, как у него, наушниками под фуражкой. Он смотрит на номера улиц и женщин в манто, выходящих из лимузинов и быстро идущих к мягко освещенным подъездам с белой лепниной и цоколями из красного дерева, оставляя в воздухе, как золотой след, аромат самых дорогих в мире духов. На мгновение Мануэлю кажется, что он чувствует запах туалетной воды Эллисон, и ее лицо почти всплывает в его памяти, но это всего лишь обонятельный мираж. Он впервые осознает, что, вполне возможно, никогда ее больше не увидит, и его охватывает ненависть ко всем проходящим мимо незнакомым людям. Дойдя до Восточной 64-й улицы, Мануэль уже валится с ног от усталости: уже больше часа он идет не останавливаясь и чувствует голод, смешанный с отчаянием и беззащитностью, всегда вызываемой в нем неприветливыми городами. Но в этом квартале домов-крепостей, где живут одни миллионеры, нет ни баров, ни ларьков с гамбургерами, распространяющих зловонные клубы горящего жира, а лишь швейцары, одетые в форму, как гондурасские маршалы, и чистые, широкие, ровные тротуары. Нет и нищих, закутанных в жалкие лохмотья, с заполненными отбросами тележками для покупок.
– Эллисон, – говорит он, – Эллисон, Эллисон, – как будто действительно влюблен в нее и, повторяя имя, может привлечь ее к себе с другого конца Нью-Йорка или Америки, где она затаилась.
Но Мануэлю кажется странным не то, что он не может отыскать Эллисон, а то, что они познакомились и так быстро нашли общий язык, несмотря на всю маловероятность этого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161
Прежде чем выйти из отеля, Мануэль снова позвонил и, набравшись храбрости, оставил на автоответчике номер своего телефона и комнаты. Он меланхолически сообщил:
– Эллисон, это я, давний зануда, я уезжаю сегодня в шесть тридцать в Мадрид.
Однако это было скорее не предложение встретиться, а прощание, хотя, возможно, даже прощанием это нельзя было назвать: странно прощаться с тем, с кем так и не встретился. Мануэль идет, проклиная Нью-Йорк и все города, где бывает зима, ругается с самим собой, со своей тенью, думает по-английски с ужасным американским акцентом, I wanna fly away, вспоминая Лу Рида: кажется, что он поет эту песню, шагая в одиночестве по этим самым улицам. Тень отвечает ему по-испански: «Ты только и думаешь о том, чтобы поскорее смотать удочки», – и с бесстыдной эрудицией приводит другие строчки, не брезгуя ни болеро, ни испанскими песнями, ни самыми простонародными румбами.
Столько путешествовать, видеть мир и изучать языки для того, чтобы изнывать от одиночества и тоски в комнате, откуда из всего Нью-Йорка видны лишь металлические конструкции автостоянки, смотреть по телевизору тошнотворные конкурсы для счастливых супружеских пар и фильмы «Империи Аргентины» и Мигеля Лихеро, идущие на латиноамериканском канале. Он чувствует себя еще более одиноким, чем коммивояжер.
«Да ты и есть он самый, – насмехается тень, – сумасшедший коммивояжер, гоняющийся, как борзая, за словами других, опьяненный чувствами из фильмов, примитивных песен и медленно отравляемый ими: "Дай мне яд, я хочу умереть». Это все равно что иметь в голове приемник с постоянно перебивающими друг друга радиостанциями: Лу Рид, Хуанито Вальдеррама, Антонио Молина. "Прощай, моя прекрасная Испания, земля, где я родился, прекрасная, веселая и пленительная, как апрельская роза"», – поет тень, вызывая в нем ностальгию на углу Пятой авеню и Центрального парка.
Мокрый ветер становится еще более плотным, а нахальная тень шепчет отвратительно нежным голосом Армандо Мансанеро: «Вчера вечером шел дождь, я смотрел на бежавших людей, но не было тебя».
Сейчас не вечер и нет дождя, хотя в данном случае это ничего не меняет: темные, быстрые и очень низкие тучи скрывают верхние этажи небоскребов и размывают перспективу в конце улиц. Люди в двенадцать часов уже идут с кислыми лицами и мрачной торопливостью, которая достигнет своего пика ровно в пять, когда они выйдут с работы. Женщины в резиновых ботинках бегут, чтобы укрыться под навесами.
– И, конечно же, не было тебя, – скажет он Эллисон, если увидит ее или в последний момент, уже собрав чемодан и сумку, поддастся искушению позвонить опять и наконец застанет ее дома.
Мануэль представляет, что говорит с Эллисон или пишет ей длинное письмо: он хотел сделать это, но не знал ее адреса. Однако скептическая тень замечает, что он не написал бы, даже имея адрес: «Уж я-то тебя знаю, ты мог позвонить ей, но не сделал этого – сначала из стыда, а потом из лени или потому что постепенно забывал ее».
Мануэль помнит только светлые волосы до подбородка, красную помаду на губах и одежду – темно-зеленый габардиновый плащ, костюм, похожий на мужской, серый в полоску, и пиджак с очень широкими отворотами. Когда Эллисон наклонялась к нему во время обеда, он видел под ним вышитый край бюстгальтера и чувствовал свежий и терпкий запах ее туалетной воды. Именно сейчас, в Америке, он вспоминает ее и мучительно скучает по ней, несмотря на иронический шепот тени: «Ничего бы не изменилось, если бы ты провел эти дни с ней. Я тебя знаю: ты стал бы прислушиваться к себе, как малодушный больной, ища симптомы неудовлетворенности или скуки, и если бы не смог их обнаружить, твоя боязнь разочарования превратилась бы в панический страх любви. И в этот самый момент ты бы втайне желал уехать как можно дальше, за океан, убегая не от страданий, а от неудобств любви: телефонных звонков, писем, перечитанных множество раз, суеверного сведения мира к одному существу, от покоя и размеренности, внезапно становящихся невыносимыми. Сколько беспокойств, – говорит ему с облегчением тень, как друг, борющийся с его дурными привычками, – уж лучше так: одиночество и комфорт, и билет на самолет в кармане. Вспомни Феликса: он говорит, что никогда не знал сейсмических потрясений, о которых ты рассказываешь ему с четырнадцати лет. Но, несомненно, он наслаждался со своей женой намного больше, чем ты со всеми пленительными и загадочными женщинами, которым посвящал – почти всегда впустую – больше энергии, энтузиазма и страдания, чем любой другой цели своей жизни».
К счастью, снег так и не пошел, из Центрального парка веет запахом леса, влажной земли и листьев. Теперь Мануэль энергично шагает на север – мимо роскошных домов, на порогах которых стоят швейцары в униформе с галунами и такими же нелепыми, как у него, наушниками под фуражкой. Он смотрит на номера улиц и женщин в манто, выходящих из лимузинов и быстро идущих к мягко освещенным подъездам с белой лепниной и цоколями из красного дерева, оставляя в воздухе, как золотой след, аромат самых дорогих в мире духов. На мгновение Мануэлю кажется, что он чувствует запах туалетной воды Эллисон, и ее лицо почти всплывает в его памяти, но это всего лишь обонятельный мираж. Он впервые осознает, что, вполне возможно, никогда ее больше не увидит, и его охватывает ненависть ко всем проходящим мимо незнакомым людям. Дойдя до Восточной 64-й улицы, Мануэль уже валится с ног от усталости: уже больше часа он идет не останавливаясь и чувствует голод, смешанный с отчаянием и беззащитностью, всегда вызываемой в нем неприветливыми городами. Но в этом квартале домов-крепостей, где живут одни миллионеры, нет ни баров, ни ларьков с гамбургерами, распространяющих зловонные клубы горящего жира, а лишь швейцары, одетые в форму, как гондурасские маршалы, и чистые, широкие, ровные тротуары. Нет и нищих, закутанных в жалкие лохмотья, с заполненными отбросами тележками для покупок.
– Эллисон, – говорит он, – Эллисон, Эллисон, – как будто действительно влюблен в нее и, повторяя имя, может привлечь ее к себе с другого конца Нью-Йорка или Америки, где она затаилась.
Но Мануэлю кажется странным не то, что он не может отыскать Эллисон, а то, что они познакомились и так быстро нашли общий язык, несмотря на всю маловероятность этого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161