Вид был впечатляющим. В тысяче футах под ней на зеленом войлоке долины, как доска для игры в трик-трак, раскинулась древняя столица Оттоманской империи Бурса. Красные рубины черепицы были окаймлены бриллиантами выбеленных стен. Повсюду яркими фишками возвышались гробницы султанов. Улицы еще не были загромождены транспортом, а фуникулеры не прорезали просек в сосновых борах, покрывавших склоны горы. Металлургические и текстильные производства еще не успели обступить город и заполнить его ядовитым смогом. В те дни, но крайней мере с высоты в тысячу футов. Бурса выглядела так же, как и на протяжении предшествующих шести веков, - святым городом, усыпальницей Оттоманской империи и центром торговли шелком, чьи зарастающие улицы были обрамлены минаретами и кипарисами. Мозаика Зеленой мечети с годами стала голубой, но это ее ничуть не портило. Однако Дездемона Стефанидис, следящая за игрой издалека, сразу же уловила то, что упустили из виду игроки.
Если проанализировать сердечный трепет моей бабки, то его можно было бы определить как проявление скорби. Ее родители были мертвы - убиты во время недавней войны с турками. Греческая армия при поддержке Объединенных Наций в 1919 году вторглась в Западную Турцию и заявила свои претензии на исконно греческую территорию в Малой Азии. После многолетнего оторванного существования на Олимпе население Вифинии, где выросла моя бабка, вдохновилось Великой Идеей и мечтой о создании Великой Греции. Теперь Бурсу осаждали греческие войска, и флаг Греции реял над бывшим оттоманским дворцом. Турки под предводительством Мустафы Кемаля отошли на восток, к Ангоре. И впервые на их памяти греки Малой Азии освободились от турецкого владычества. Никто больше не запрещал гяурам («неверным псам») носить яркую одежду, ездить верхом и пользоваться седлами. В деревню, как это происходило в течение нескольких последних веков, перестали приезжать турецкие чиновники, забиравшие самых сильных юношей в янычары. И теперь, когда мужчины везли шелк на рынок Бурсы, они чувствовали себя свободными греками в свободном греческом городе.
Однако Дездемона, оплакивавшая своих родителей, все еще жила прошлым. Поэтому она смотрела со склона на освобожденный город и чувствовала себя обманутой из-за того, что не могла ощущать себя такой же счастливой, как все остальные. Много лет спустя, когда она овдовела и уже более десяти лет была прикована к постели, в которой бодро пыталась умереть, она наконец признала, что эти два года между войнами почти полвека тому назад были единственным счастливым временем в ее жизни; но к этому моменту никого из ее знакомых уже не было в живых, и она могла поделиться этим откровением только с телевизором.
Почти целый час Дездемона пыталась справиться со своим предчувствием, заглушая его работой на плантации. Потом она вышла через заднюю дверь дома, миновала благоухающий виноградник и, перейдя через дворик с террасами, вошла в низенькую хижину с соломенной крышей. Ее не смутил едкий запах личинок. Эта плантация была личным зловонным оазисом моей бабки. Висевшие под потолком связки тутовых веток были плотно облеплены мягкими белыми шелковичными червями. Дездемона смотрела на то, как они прядут свои коконы, шевеля головками словно в такт музыки. Глядя на них, она полностью позабыла о внешнем мире, о происходящих в нем переменах и потрясениях, о его новых и страшных мелодиях (которые вот-вот должны были огласить пространство). Вместо этого она услышала голос своей матери Ефросиньи Стефанидис, которая много лет тому назад на этом же самом месте посвящала ее в тайны шелкопрядения: «Для того чтобы шелк был хорошим, ты сама должна быть чиста, - говорила она своей дочери. - Шелкопряды все чувствуют. По их шелку всегда можно узнать, что задумал человек». Далее Ефросинья приводила примеры: «Вот Мария Пулос, которая готова перед каждым задрать свою юбку. Ты видела, как выглядят ее коконы? На них пятна от каждого мужчины, с которым она имеет дело. В следующий раз обрати внимание». Дездемоне было тогда лет одиннадцать или двенадцать, и она верила каждому слову своей матери, да и теперь, в свои двадцать лет, она не могла полностью отмести ее поучения, а потому принялась рассматривать созвездия коконов в поисках знаков нечестивых поступков, которые она совершала в своих снах. Однако ее интересовало не только это, так как ее мать в свое время утверждала, что шелкопряды также реагируют на социальные зверства и жестокость. После каждой резни, даже в деревнях, расположенных на расстоянии пятидесяти миль, волокна шелкопрядов приобретали цвет крови. «Я видела, они кровоточили, как ноги Христа» - это снова Ефросинья. И теперь, много лет спустя, ее дочь, прищурившись в тусклом свете, рассматривает, не покраснели ли коконы. Она вытаскивает один поднос, встряхивает его, вытаскивает другой и как раз в этот момент чувствует, что сердце у нее останавливается, сжимается в комок и начинает рваться наружу. Она роняет поднос, видит, как ее рубашка начинает трепетать под воздействием какой-то внутренней силы, и понимает, что ее сердце действует само по себе, что оно ей не подвластно, впрочем как и все остальное. Тут-то моя бабка, переживая первый приступ своей воображаемой болезни, и устремила свой взор на Бурсу, словно в поисках видимого подтверждения своих эфемерных опасений. Однако получила она его в звуковой форме - именно в этот момент из дома донеслось пение ее брата Элевтериоса Стефанидиса (Левти). Он пел на плохом английском языке какуюто бессмыслицу. «Нам скучно и утром, и вечером», - пел Левти, стоя в их спальне перед зеркалом, что он делал каждый день в одно и то же время, прикрепляя целлулоидный воротничок к своей новой белой рубашке, выдавливая на ладонь бриолин, пахнувший лимоном, и втирая его в свою новую стрижку а-ля Валентине «И сейчас, и между делом скучно нам», - продолжал он. Слова для него не имели никакого смысла, зато мелодия… Она говорила ему о фривольности новой эпохи джаза, о коктейлях, продавщицах сигарет, она заставляла его щегольски зализывать волосы назад, в то время как у Дездемоны его пение вызывало совсем иные чувства. Она представляла себе сомнительные бары, которые посещал ее брат в городе, где курили гашиш и исполняли американскую музыку, под которую пели распутные женщины (Левти тем временем надевает костюм в полоску и вкладывает в карман пиджака красный носовой платок, гармонирующий с его красным галстуком), и внутри у нее зарождалось какое-то странное чувство, от которого становилось щекотно в животе, - смесь обиды, горечи и еще чего-то, не имевшее названия и более всего доставлявшее боль. «У нас нет денег и машины, дорогая», - мурлыкал Левти слащавым тенором, который я унаследовал от него;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164