Анискину было интересно, как звучат в устах Алексея Зарембы слова «седни» и «намедни». С участковым опять творилось странное: знакомые, родные слова звучали незнакомо, словно их до этого долго-долго повторяли. Они так же потеряли точный смысл, как теряли его любые слова при частом произношении.
- Так ты продолжай про душу-то, Ксюша! - попросил участковый. - Ты Лешку не слушай, он баламутит.
Женщина согласно кивнула.
- Как я за Лешу замуж вышла, - сказала она, - так мне легче стало. А раньше я совсем была одинокая. Вот приду в сепараторную, где доярки сидят, так сразу тихо. Ну, сразу усе разговоры заканчиваются! А Лешина мама на меня косится…
Все это было правдой. Анискин видел сепараторную, где перед дойкой собираются доярки, мать Алексея Зарембы - высокую, костистую Наталью. В сепараторной на самом деле шевелилась в углах враждебная тишина, висело под потолком туго спрессованное молчание, все еще тлели обидные, несправедливые слова: «Ходят тут разные!» Мать Алексея бродила по большому дому тяжелой, мужской походкой, не было на ее костистой фигуре местечка, к которому можно было бы притулиться с лаской и надеждой…
- Так! - вполголоса сказал Анискин. - Эдак!
За окнами было по-настоящему тихо. Буран сходил на нет так же быстро, как и начался, стекла просветливались, открывая заснеженную улицу и кусок речного яра с голубыми сугробами. Того и гляди могло выглянуть солнце, пасть на деревню лучами, чтобы увиделось, что натворил буран.
- Ну, беда с вами, ребята! - смеясь, сказал участковый. - Просто беда мне с вами - вот что я вам скажу!
Анискин начал подниматься со стула: уперся руками о стол, вздымая тяжелое тело, закряхтел, а когда поднялся, то был уже обычным Анискиным. Косолапо ступая толстыми ногами, он подошел к девочке, нагнувшись, пощекотал ее шею возле затылка и, когда она засмеялась, почему-то начальственно сдвинул брови. Ни на кого больше не обращая внимания, так, словно в доме он был один, участковый снял с хлипкого гвоздика тяжелый полушубок, напялил его, застегнулся на все пуговицы и остановился в раздумье - сейчас надевать шапку или на улице. Шапку участковый надел в доме, но, взявшись за дверную ручку, помедлил выходить. Несколько секунд он стоял неподвижно, потом сказал:
- Оксана-то правая! Деревенские погробили Степшу Мурзина.
5
В четвертом часу дня из-за синюшного рваного края туч выдвинулось большое, алое, как раскаленный пятак, солнце. Оно щедро осветило нежданное
- маленькую, уютную, славную деревеньку. Как на картине доброго, веселого художника, стояли полузаметенные снегом дома, белоснежными веревками висели вдоль улицы провода, театральные деревья склоняли ветви под ажурным снегом; все, что видел глаз, было окутано чистоплотной и заботливой рукой снега. Ни одной щелочки не оставил он морозу.
Прямые дымы поднимались из печных труб, голубели оконные стекла, глубокие тени прихотливо расчеркивали снег. Ласковой, тихой, приветливой была анискинская деревня в лучах пробивавшегося сквозь тучи солнца, и, поднимаясь на крыльцо своего дома вместе со следователем и Юлией Борисовной, участковый вдруг подумал, что, может быть, все обойдется, все будет хорошо, хотя знал, что никто не может ему помочь. И все-таки, ощущая, как его пронизывает чистый и ласковый свет молодого снега, как на щеке лежит отблеск солнца, Анискин чувствовал облегчение и даже весело улыбался, наблюдая за тем, как Юлия Борисовна первой входила в горницу, а навстречу ей из-за уже накрытого стола поднималась его жена Глафира.
Жена участкового и Юлия Борисовна обнялись, прижались друг другу, так как не виделись, пожалуй, год. Потом они трижды поцеловались и стали вместе ожидать, когда к ним приблизится дочь участкового. Она тоже поцеловала Юлию Борисовну, обняв ее, и все трое стояли посреди горницы со слезами на глазах.
Капитан милиции Юлия Борисовна когда-то целых четыре года жила на квартире у Анискина, ее в его доме считали родным человеком, и Глафира со вчерашнего вечера готовилась к встрече гостьи. На белоснежной скатерти стояли большая фарфоровая миска со стерляжьей ухой, красивые глубокие тарелки для нее, поблескивал никелем прибор - перечница, солонка и горчичница; скатерть была туго накрахмалена, накрахмаленные салфетки лежали возле каждого прибора, а на отдельном столике, что стоял в углу горницы, громоздились мелкие тарелки для жаркого.
Юлия Борисовна, жена и дочь участкового все еще стояли обнявшись, Качушин все еще неловко топтался возле дверей, а участковый уже медленно шел к столу. Оглядев скатерть и посуду, темные бутылки с затейливыми этикетками, он высоко, как бы удивленно поднял плечи. Потом Анискин отвернулся от стола и стал смотреть на жену и дочь.
Участковый смотрел на них точно так, как смотрел на стол. Ему казалось, что он впервые видит черное платье на Глафире, пушистую вязаную кофточку на дочери. Анискин сам покупал в Томске материал на черное платье, шила его деревенская портниха. Глафира несколько раз надевала его в гости, но сейчас платье незнакомо лежало на покатых плечах жены, коротко открывало ее сухие ноги в блестящих чулках, а на груди у Глафиры - вот уж этого он никогда не видел! - поблескивала брошка. Совершенно незнакомой была кофточка на Зинаиде.
- Руки мыть, товарищи мужчины, - послышалось за спиной участкового. - Юлия, веди Игоря Валентиновича в кухню.
Голос принадлежал Глафире, но был чужим. И эти слова «товарищи мужчины», и интонация, с которой они были произнесены, и выражение глаз жены были так же незнакомы, чужды, как брошка на ее груди. Потом Анискин услышал, как скрипят туфли, - это прошла по комнате жена. Участковый хмыкнул, так как он только сейчас заметил, что Глафира в туфлях на высоком каблуке. Так вот почему ее ноги казались длинными, блестящими, незнакомыми…
Дождавшись, когда все уйдут в кухню, Анискин осторожно взял со стола приборчик с перечницей, солонкой и горчичницей. Он так и эдак повертел его в пальцах, покачав головой, прищурился. Когда появился в его доме судок? И когда, черт возьми, перестала его жена по-деревенски носить в левой руке чистый носовой платок? А туфли? Когда она надела в первый раз туфли на высоком каблуке, если ходила в них не спотыкаясь?
Три женщины во главе с повеселевшим Качушиным возвращались из кухни: высокая от каблуков Глафира, пугающе нарядная и красивая дочь, строгая в своем полувоенном наряде Юлия Борисовна.
- К столу, к столу! - чужими словами и чужим голосом пригласила Глафира. - Юлия сядет рядом со мной, а остальные как хотите.
Дочь села против участкового, и он увидел за столом чужого человека - она так держала руки, так смотрела, так двигалась. Рядом с ней сидел Качушин - тоже чужой, непонятный, не такой, каким был в милицейском кабинете.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87
- Так ты продолжай про душу-то, Ксюша! - попросил участковый. - Ты Лешку не слушай, он баламутит.
Женщина согласно кивнула.
- Как я за Лешу замуж вышла, - сказала она, - так мне легче стало. А раньше я совсем была одинокая. Вот приду в сепараторную, где доярки сидят, так сразу тихо. Ну, сразу усе разговоры заканчиваются! А Лешина мама на меня косится…
Все это было правдой. Анискин видел сепараторную, где перед дойкой собираются доярки, мать Алексея Зарембы - высокую, костистую Наталью. В сепараторной на самом деле шевелилась в углах враждебная тишина, висело под потолком туго спрессованное молчание, все еще тлели обидные, несправедливые слова: «Ходят тут разные!» Мать Алексея бродила по большому дому тяжелой, мужской походкой, не было на ее костистой фигуре местечка, к которому можно было бы притулиться с лаской и надеждой…
- Так! - вполголоса сказал Анискин. - Эдак!
За окнами было по-настоящему тихо. Буран сходил на нет так же быстро, как и начался, стекла просветливались, открывая заснеженную улицу и кусок речного яра с голубыми сугробами. Того и гляди могло выглянуть солнце, пасть на деревню лучами, чтобы увиделось, что натворил буран.
- Ну, беда с вами, ребята! - смеясь, сказал участковый. - Просто беда мне с вами - вот что я вам скажу!
Анискин начал подниматься со стула: уперся руками о стол, вздымая тяжелое тело, закряхтел, а когда поднялся, то был уже обычным Анискиным. Косолапо ступая толстыми ногами, он подошел к девочке, нагнувшись, пощекотал ее шею возле затылка и, когда она засмеялась, почему-то начальственно сдвинул брови. Ни на кого больше не обращая внимания, так, словно в доме он был один, участковый снял с хлипкого гвоздика тяжелый полушубок, напялил его, застегнулся на все пуговицы и остановился в раздумье - сейчас надевать шапку или на улице. Шапку участковый надел в доме, но, взявшись за дверную ручку, помедлил выходить. Несколько секунд он стоял неподвижно, потом сказал:
- Оксана-то правая! Деревенские погробили Степшу Мурзина.
5
В четвертом часу дня из-за синюшного рваного края туч выдвинулось большое, алое, как раскаленный пятак, солнце. Оно щедро осветило нежданное
- маленькую, уютную, славную деревеньку. Как на картине доброго, веселого художника, стояли полузаметенные снегом дома, белоснежными веревками висели вдоль улицы провода, театральные деревья склоняли ветви под ажурным снегом; все, что видел глаз, было окутано чистоплотной и заботливой рукой снега. Ни одной щелочки не оставил он морозу.
Прямые дымы поднимались из печных труб, голубели оконные стекла, глубокие тени прихотливо расчеркивали снег. Ласковой, тихой, приветливой была анискинская деревня в лучах пробивавшегося сквозь тучи солнца, и, поднимаясь на крыльцо своего дома вместе со следователем и Юлией Борисовной, участковый вдруг подумал, что, может быть, все обойдется, все будет хорошо, хотя знал, что никто не может ему помочь. И все-таки, ощущая, как его пронизывает чистый и ласковый свет молодого снега, как на щеке лежит отблеск солнца, Анискин чувствовал облегчение и даже весело улыбался, наблюдая за тем, как Юлия Борисовна первой входила в горницу, а навстречу ей из-за уже накрытого стола поднималась его жена Глафира.
Жена участкового и Юлия Борисовна обнялись, прижались друг другу, так как не виделись, пожалуй, год. Потом они трижды поцеловались и стали вместе ожидать, когда к ним приблизится дочь участкового. Она тоже поцеловала Юлию Борисовну, обняв ее, и все трое стояли посреди горницы со слезами на глазах.
Капитан милиции Юлия Борисовна когда-то целых четыре года жила на квартире у Анискина, ее в его доме считали родным человеком, и Глафира со вчерашнего вечера готовилась к встрече гостьи. На белоснежной скатерти стояли большая фарфоровая миска со стерляжьей ухой, красивые глубокие тарелки для нее, поблескивал никелем прибор - перечница, солонка и горчичница; скатерть была туго накрахмалена, накрахмаленные салфетки лежали возле каждого прибора, а на отдельном столике, что стоял в углу горницы, громоздились мелкие тарелки для жаркого.
Юлия Борисовна, жена и дочь участкового все еще стояли обнявшись, Качушин все еще неловко топтался возле дверей, а участковый уже медленно шел к столу. Оглядев скатерть и посуду, темные бутылки с затейливыми этикетками, он высоко, как бы удивленно поднял плечи. Потом Анискин отвернулся от стола и стал смотреть на жену и дочь.
Участковый смотрел на них точно так, как смотрел на стол. Ему казалось, что он впервые видит черное платье на Глафире, пушистую вязаную кофточку на дочери. Анискин сам покупал в Томске материал на черное платье, шила его деревенская портниха. Глафира несколько раз надевала его в гости, но сейчас платье незнакомо лежало на покатых плечах жены, коротко открывало ее сухие ноги в блестящих чулках, а на груди у Глафиры - вот уж этого он никогда не видел! - поблескивала брошка. Совершенно незнакомой была кофточка на Зинаиде.
- Руки мыть, товарищи мужчины, - послышалось за спиной участкового. - Юлия, веди Игоря Валентиновича в кухню.
Голос принадлежал Глафире, но был чужим. И эти слова «товарищи мужчины», и интонация, с которой они были произнесены, и выражение глаз жены были так же незнакомы, чужды, как брошка на ее груди. Потом Анискин услышал, как скрипят туфли, - это прошла по комнате жена. Участковый хмыкнул, так как он только сейчас заметил, что Глафира в туфлях на высоком каблуке. Так вот почему ее ноги казались длинными, блестящими, незнакомыми…
Дождавшись, когда все уйдут в кухню, Анискин осторожно взял со стола приборчик с перечницей, солонкой и горчичницей. Он так и эдак повертел его в пальцах, покачав головой, прищурился. Когда появился в его доме судок? И когда, черт возьми, перестала его жена по-деревенски носить в левой руке чистый носовой платок? А туфли? Когда она надела в первый раз туфли на высоком каблуке, если ходила в них не спотыкаясь?
Три женщины во главе с повеселевшим Качушиным возвращались из кухни: высокая от каблуков Глафира, пугающе нарядная и красивая дочь, строгая в своем полувоенном наряде Юлия Борисовна.
- К столу, к столу! - чужими словами и чужим голосом пригласила Глафира. - Юлия сядет рядом со мной, а остальные как хотите.
Дочь села против участкового, и он увидел за столом чужого человека - она так держала руки, так смотрела, так двигалась. Рядом с ней сидел Качушин - тоже чужой, непонятный, не такой, каким был в милицейском кабинете.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87