Изабел изумила его наглость, она смерила Родина холодным, презрительным взглядом, возможно вкладывая в него и злость на себя самое за забывчивость: То Ролин славился умением отбрить. Он всегда похвалялся, что не упустит случая брыкнуть, если кто-то вдруг вздумает запрячь его и натянуть поводья.
– Послушайте, сеньора. Я должен послать эту дрянь куда подальше… Несмотря на свою глупость… – Он хотел улыбнуться, но руки его дрожали. – Я все же понимаю, KOI да со мной хотят лечь в постель, а когда используют, пусть даже безобидно, чтобы кому-то отомстить. Понимаю, но делаю вид, что не понимаю. Стараюсь не понимать, хотя и являюсь двоюродным братом вашего мужа.
Он выплевывал слова в ее сторону, хотя и видел, что она вот-вот расплачется.
– Это вы, дорогая, бросились мне на шею. Все свидетели… Будьте здоровы! Всего доброго всем!
Он вскочил на лошадь и, посвистывая, поехал вниз по дороге, помахав на прощание своей широкополой шляпой. Потом зло обернулся, но, только миновав ров, понял, что Изабел Релвас упала в обморок. За То Ролином следом ехали верхами три пастуха и Ким Салгейро.
Но То Ролин больше не поворачивался.
Не поворачивался он и в кровати в течение четырех дней, пока его лечили винными примочками после того, как слуги Релваса отделали его дубинками. Ким Салгейро при том присутствовал и остановил наказание лишь тогда, когда решил, что Антонио Ролин получил сполна.
Глава XII. Искорка жизни в обезглавленном теле
Диого Релваса все еще мучал кошмар от того, что он увидел своими собственными глазами. Лучше бы ему быть слепым, лучше бы его глазницы были пустые, чем зрячие после того сюрприза, что они преподнесли ему, ввергнув в тоску: он оказался неспособен убить обоих сразу, убить на месте преступления, определив тем самым цену, которой он расплатился бы за нанесенное ему оскорбление. Он чувствовал себя парализованным, совсем как в детстве, когда в кошмаре хочешь убежать, а ноги не повинуются от охватывающего тебя страха и ужаса.
У него болело тело, болела душа. И он понимал, что душа его не перестанет болеть до самой смерти, а может, будет болеть и после – после всего, что бы с ним ни случилось потом. Он никогда не думал, что кто-нибудь сможет его так тяжело ранить. Разорвать его душу, и навсегда, точно все, все, что его окружало и было близким, теперь, причинив ему нечеловеческую боль, умерло, одето в, саван и положено в гроб. И сколько же раз они над ним смеялись?!
Почему он не умер сразу же, поняв, что перенести это не в состоянии и должен жить, жить с единой целью – отомстить. Теперь, кроме ненависти, у него ничего не было…
И ничто не исцелит его от ненависти, даже смерть – она так ничтожна в сравнении с этой ужасающе огромной болью, которая превратила его в жалкое, беспомощное существо. Ничто не сотрет того оскорбления, свидетелем которого стали его собственные глаза, и он уже не может и не должен сомневаться…
Для него не осталось даже возможности сомневаться, да, даже такой малости, как возможность сомневаться.
Они вынудили его сосредоточиться на своей боли, замкнуться на ней, остаться с ней один на один, дозволить ей отравлять ему кровь. И это было все, чем теперь стала его жизнь? Возможно ли? Нет, он еще мог им ответить, мог. И чем скорее он это сделает, тем лучше. Лучше стать нищим, вернуться в ту комнату, где начинал жизнь землевладельца его дед, чем отказаться от мести, которая послужит назиданием всем и каждому.
И, поджидая возвращения Мигела Жоана с охоты, он удалился в Башню, сам не зная для чего. Или слишком хорошо зная для чего. Мог ли он предвидеть, что когда-нибудь окажется здесь, в Башне, морально раздавленным? Совершенно раздавленным. Ведь утраченного ему никто не возместит, хотя последнее слово еще не сказано, оно за ним. По крайней мере так ему казалось…
Как теперь было ему безразлично его богатство!… Он понимал, что оно не монета и на него не купишь того, что утратил, но случись такая возможность – предложи ему кто-нибудь подобную сделку, ведь он – как это ни было ужасно! – не согласился бы, несмотря на то что готов молить небо облегчить ему тяжесть, свалившуюся на его плечи, которую он будет нести до смертного часа. Как не согласился бы и признаться в этой тяжести, так как сострадание ничего не даст ему, да он его и не примет.
Как во сне, ходил он по Башне, стараясь не глядеть в те окна, что выходили на манеж. Да, и вошел он сюда, в Башню, как вор. И второй раз в жизни не сказал своей обычной фразы: «Вот мы и здесь!» Ему стыдно было ее произнести.
Нет, не на встречу с отцом и дедом, как это бывало раньше, он пришел сюда, а для того, чтобы скрыться, спрятаться от себя и других. И скорее даже от себя, чем от других, боясь показать свою нерешительность.
Почему он не убил его?… Почему он не убил их обоих? Мог ли он признаться отцу и деду, что женщина семьи Релвасов, да, женщина их крови оказалась способной стать любовницей слуги?… Теперь он был в том уверен. Он сам все видел. И не мог сомневаться. Не мог даже для того, чтобы облегчить свою собственную участь. И это – дочь, которую он любил больше других, и слуга, которого ценил больше других. Он до последней минуты все еще не понимал, как он выдержал увиденное. Надо же, на его глазах рушилось то, что казалось вечным, что должно быть вечным. Да, бог его наказывал. Почему?! За что?! Или он должен и в боге сомневаться?! Может, он был тоже слепым, слепым поводырем слепых, идущих к яме?
– Отречься от бога? Нет, только не это, не отречение. Ни сегодня, ни потом, никогда.
Он разговаривал сам с собой, даже кричал, чтобы убедить себя самого. Но эхо здесь, в Башне, слабое, слова падали к его ногам.
Как радостно ему было, когда в то утро он, решив поехать с детьми на охоту, встал как можно раньше.
Он хотел преподнести сюрприз всем сразу, появившись на пристани вместе с Марией до Пилар. Но, подойдя к манежу, Диого Релвас увидел, что манеж пуст, тогда он решил крикнуть, но в то же время, никак себя не обнаружив, подошел к конюшне, совершенно уверенный, что Мария до Пилар обрадуется его решению. И вдруг он услышал смех и что-то еще, очень странное. В груди шевельнулось предчувствие. Стоя у дверей, он следил за ними. Рука потянулась к карману, но оружия в нем не было.
Возвращался он, боясь кого-либо встретить. И как это ему удалось, даже непонятно!… Болело тело, болела душа… от трусости, что вдруг ему пришлось испытать. Да, он оказался трусом, по-другому его и назвать-то нельзя, хотя он бы дал своему поведению иное объяснение: он должен пережить все это, чтобы потом достойно отомстить, отомстить за испытанную боль и раздирающую его ненависть.
Других чувств у него не было, разве что тоска, которая нахлынула на него, разрывая паутину воспоминаний, но не для того, чтобы они исчезли, а чтобы противостояли только что пережитому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100