Там переждать лихую годину, обмозговать, что к чему. А потом уже или к белым примкнуть, если они в этой войне верх возьмут, а может, и к красным податься, если будет им удача.
— Мирон!.. — слабо окликнул голос сзади, и Мирон испуганно натянул повод коня, обернулся. Возле дерева лежал Павло. — Мирон! Подмогни!.. — снова позвал Павло страдальческим голосом.
Мирон направил к Павло коня, остановился возле него, но не спешился.
— Куда тебя? — спросил он.
— В ноги… и в бок… Ты это… перевяжи меня. Слышишь, перевяжи, а то кровью изойду. Видишь, как текет? — тянулся глазами к дружку раненый, не в силах поверить, что на этот разобошла его удача.
Мирон внимательно и, цепко посмотрел на Павло, сокрушённо сказал:
— Да, не повезло тебе!.. А ну пошевели ногами!
Павло собрался с силами, приподнял голову, но тут же снова сник. Некоторое время лежал молча, с закрытыми глазами.
— Видать, кости перебиты, — с сочувствием сказал Мирон.
— Ты меня на телегу… и до Оксаны… Она выходит, — с надеждой сказал Павло.
— Кости перебиты… калекой будешь… — задумчиво обронил Мирон. — А она молодая, красивая!
— Не перекипело в тебе? — облизал сухие губы Павло.
— Нет, — чистосердечно сознался Мирон. — Люблю.
— А она меня любит. Жена она мне… Перевяжи, Мирон!
— Пройдёт время, забудет тебя… Все ведь забывается, Павло. И любовь забывается. — И Мирон тронул повод. Конь осторожно переступил через Павло, медленно пошёл к кустарнику.
— Слышь… выживу!.. — прохрипел Павло. — На руках доползу, но не видать тебе Оксаны!.. Слышишь, гнида!..
Мирон снова придержал коня, обернулся… Они выросли вместе на окраине Киева, на Куреневке. Светловолосая сероглазая Ксанка, девчонка своенравная и драчливая, была единственной, кого куреневская пацанва приняла в свои игры, ей даже прозвище дали Гетманша… Бежали годы. Стала Оксана статной красавицей, самой завидной в Куреневке невестой. Из всех парней выделила она одного — Павло, и Мирон, давно и тайно в неё влюблённый, понял: не судьба. Понять — понял, но не смирился. Когда Павло ушёл на войну, стал он топтать дорожку к Оксаниному дому, из кожи лез, чтобы угодить Оксане, стать ей подмогой, прослыть нужным, необходимым, опорой. И втайне надеялся, что не вернётся Павло с войны.
А он вернулся. Раненый. С медалями на груди. И снова Мирон ждал, на что-то надеялся. Только не по его выходило: шагал Павле по жизни словно заговорённый. И уже когда у Ангела очутились, в какие передряги попадали
— а все пули мимо.
И вот — дождался…
— Никуда ты, Павле, не доползёшь. Все. Точка. — Мирон сунул руку за сорочку, вытащил кольт.
Павло повернулся к Мирону, глядел на него не мигая. Побелевшие губы ещё что-то пытались сказать, а рука тянулась к обрезу. Но Мирон видел — не дотянется, далеко, и рука слаба.
Он поднял пистолет и, почти не целясь, выстрелил. Постоял ещё несколько мгновений и, пришпорив коня, помчался по лесу.
…Эту сцену наблюдал лежавший неподалёку в кустах раненый ангеловский ездовой. Когда Мирон выстрелил, ездовой глубже сунул голову в траву и затих, притворившись мёртвым. Впрочем, Мирон его не заметил. Он торопился подальше от этой тихой поляны, поросшей печальными жёлтыми цветами.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Огромный и усталый от многочисленных перемен город на днепровском берегу жил тревожно и оглядчиво, потому что упорно и неотвратимо к нему приближался фронт, вокруг рыскали банды. И киевлянам, отвыкшим от мирной устойчивости, казалось удивительным, что из поездов, с перебоями и опозданием прибывающих в город, ещё толпами вываливают люди.
На одном из таких неторопливых и горемычных поездов приехал в Киев Юра. На выходах с перрона пассажиров бдительно проверяли бойцы заградотряда, но на Юру внимания никто не обратил, его подтолкнули к выходу, и он оказался на привокзальной площади. Шум и гам висели над ней. Оборванные, юркие, быстроглазые беспризорники наперебой, стараясь перекричать друг друга, предлагали поднести вещи, какие-то женщины с мешками и корзинами с трудом отбивались от их услуг. Суетились извозчики и трогали. Лотошники, продававшие штучные папиросы, бублики, кровяную горячую колбасу, в розовую и белую полоску сахарные пальцы, браво нахваливали свой товар. В стороне деловито выравнивались шеренги отбывающих на фронт красноармейцев. И над всем этим ярко светило беспечальное летнее солнце.
Было жарко и, как показалось Юре, празднично, хотя на самом деле пыльная привокзальная площадь жила обычной суматошной жизнью и люди, загнанные в её толкотню, втиснутые в её беспорядочное движение, были озабоченными, усталыми, лишёнными приподнятой оживлённости, которая отличает праздники.
Юра добрался до цели. Ещё неделю назад этот город казался ему таким далёким, словно лежал за семью морями, но наконец Юра — один, совсем один, самостоятельно — одолел все, и вот он — Киев. А ещё жило в мальчике воспоминание о прошлых приездах в этот город с отцом и мамой; тогда папина сестра, Ксения Аристарховна, с мужем встречали их на вокзале, и начинался для Юры длинный, нарядный праздник с шумным катанием по Днепру на лодках, и конные прогулки по лесу, и чудесные вечера на дате в Святошино, и самые любимые его лакомства, и ещё многое, многое другое.
Он, конечно, понимал, что сейчас будет иначе. И все равно при мысли, что лишь несколько улиц отделяют его от родных, Юру охватило такое нетерпение, что ноги сами понесли по городу: скорей! скорей? И внутри его что-то пело, словно он спешил на праздник. Правда, он подзабыл, где эта Никольская, но знал, что обязательно отыщет её, люди подскажут…
Минуя стороной знаменитый в те дни Еврейский базар, именуемый в народе Евбаз, Юра вышел на Бибиковский бульвар. Там, на углу, огляделся, спросил пожилую женщину:
— Скажите, пожалуйста, как пройти на Никольскую улицу?
Женщина очень долго объясняла мальчику, как попасть к Бессарабке и затем на Никольскую. Короткой дорогой — по Собачьей тропе — идти не посоветовала, предостерегла:
— Там такая шантрапа — обворуют, а то, чего доброго, и прибьют… Иди лучше другим путём — через Крещатик, потом по Банковой.
На Бессарабке Юра немного постоял в раздумье и решительно свернул на Собачью тропу. Прошёл Александровскую больницу. И сразу же за садом больницы открылся ему до неправдоподобности странный посёлок. Приземистые лачуги, больше похожие на собачьи будки, нежели на жилища людей, были кое-как слеплены из ломаной фанеры, старого железа, разбитых ящиков. Около них копошились какие-то люди в лохмотьях — это были нищие, мелкие воры и беспризорники.
Юра благополучно дошёл почти до конца Собачьей тропы. Иногда быстрые любопытные глаза то воровато-цепко, то нагло, с вызовом, а то равнодушно-сонно ощупывали его самого, потрёпанную курточку и добитые, слегка скособоченные ботинки и, видимо, считали их не заслуживающими внимания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131
— Мирон!.. — слабо окликнул голос сзади, и Мирон испуганно натянул повод коня, обернулся. Возле дерева лежал Павло. — Мирон! Подмогни!.. — снова позвал Павло страдальческим голосом.
Мирон направил к Павло коня, остановился возле него, но не спешился.
— Куда тебя? — спросил он.
— В ноги… и в бок… Ты это… перевяжи меня. Слышишь, перевяжи, а то кровью изойду. Видишь, как текет? — тянулся глазами к дружку раненый, не в силах поверить, что на этот разобошла его удача.
Мирон внимательно и, цепко посмотрел на Павло, сокрушённо сказал:
— Да, не повезло тебе!.. А ну пошевели ногами!
Павло собрался с силами, приподнял голову, но тут же снова сник. Некоторое время лежал молча, с закрытыми глазами.
— Видать, кости перебиты, — с сочувствием сказал Мирон.
— Ты меня на телегу… и до Оксаны… Она выходит, — с надеждой сказал Павло.
— Кости перебиты… калекой будешь… — задумчиво обронил Мирон. — А она молодая, красивая!
— Не перекипело в тебе? — облизал сухие губы Павло.
— Нет, — чистосердечно сознался Мирон. — Люблю.
— А она меня любит. Жена она мне… Перевяжи, Мирон!
— Пройдёт время, забудет тебя… Все ведь забывается, Павло. И любовь забывается. — И Мирон тронул повод. Конь осторожно переступил через Павло, медленно пошёл к кустарнику.
— Слышь… выживу!.. — прохрипел Павло. — На руках доползу, но не видать тебе Оксаны!.. Слышишь, гнида!..
Мирон снова придержал коня, обернулся… Они выросли вместе на окраине Киева, на Куреневке. Светловолосая сероглазая Ксанка, девчонка своенравная и драчливая, была единственной, кого куреневская пацанва приняла в свои игры, ей даже прозвище дали Гетманша… Бежали годы. Стала Оксана статной красавицей, самой завидной в Куреневке невестой. Из всех парней выделила она одного — Павло, и Мирон, давно и тайно в неё влюблённый, понял: не судьба. Понять — понял, но не смирился. Когда Павло ушёл на войну, стал он топтать дорожку к Оксаниному дому, из кожи лез, чтобы угодить Оксане, стать ей подмогой, прослыть нужным, необходимым, опорой. И втайне надеялся, что не вернётся Павло с войны.
А он вернулся. Раненый. С медалями на груди. И снова Мирон ждал, на что-то надеялся. Только не по его выходило: шагал Павле по жизни словно заговорённый. И уже когда у Ангела очутились, в какие передряги попадали
— а все пули мимо.
И вот — дождался…
— Никуда ты, Павле, не доползёшь. Все. Точка. — Мирон сунул руку за сорочку, вытащил кольт.
Павло повернулся к Мирону, глядел на него не мигая. Побелевшие губы ещё что-то пытались сказать, а рука тянулась к обрезу. Но Мирон видел — не дотянется, далеко, и рука слаба.
Он поднял пистолет и, почти не целясь, выстрелил. Постоял ещё несколько мгновений и, пришпорив коня, помчался по лесу.
…Эту сцену наблюдал лежавший неподалёку в кустах раненый ангеловский ездовой. Когда Мирон выстрелил, ездовой глубже сунул голову в траву и затих, притворившись мёртвым. Впрочем, Мирон его не заметил. Он торопился подальше от этой тихой поляны, поросшей печальными жёлтыми цветами.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Огромный и усталый от многочисленных перемен город на днепровском берегу жил тревожно и оглядчиво, потому что упорно и неотвратимо к нему приближался фронт, вокруг рыскали банды. И киевлянам, отвыкшим от мирной устойчивости, казалось удивительным, что из поездов, с перебоями и опозданием прибывающих в город, ещё толпами вываливают люди.
На одном из таких неторопливых и горемычных поездов приехал в Киев Юра. На выходах с перрона пассажиров бдительно проверяли бойцы заградотряда, но на Юру внимания никто не обратил, его подтолкнули к выходу, и он оказался на привокзальной площади. Шум и гам висели над ней. Оборванные, юркие, быстроглазые беспризорники наперебой, стараясь перекричать друг друга, предлагали поднести вещи, какие-то женщины с мешками и корзинами с трудом отбивались от их услуг. Суетились извозчики и трогали. Лотошники, продававшие штучные папиросы, бублики, кровяную горячую колбасу, в розовую и белую полоску сахарные пальцы, браво нахваливали свой товар. В стороне деловито выравнивались шеренги отбывающих на фронт красноармейцев. И над всем этим ярко светило беспечальное летнее солнце.
Было жарко и, как показалось Юре, празднично, хотя на самом деле пыльная привокзальная площадь жила обычной суматошной жизнью и люди, загнанные в её толкотню, втиснутые в её беспорядочное движение, были озабоченными, усталыми, лишёнными приподнятой оживлённости, которая отличает праздники.
Юра добрался до цели. Ещё неделю назад этот город казался ему таким далёким, словно лежал за семью морями, но наконец Юра — один, совсем один, самостоятельно — одолел все, и вот он — Киев. А ещё жило в мальчике воспоминание о прошлых приездах в этот город с отцом и мамой; тогда папина сестра, Ксения Аристарховна, с мужем встречали их на вокзале, и начинался для Юры длинный, нарядный праздник с шумным катанием по Днепру на лодках, и конные прогулки по лесу, и чудесные вечера на дате в Святошино, и самые любимые его лакомства, и ещё многое, многое другое.
Он, конечно, понимал, что сейчас будет иначе. И все равно при мысли, что лишь несколько улиц отделяют его от родных, Юру охватило такое нетерпение, что ноги сами понесли по городу: скорей! скорей? И внутри его что-то пело, словно он спешил на праздник. Правда, он подзабыл, где эта Никольская, но знал, что обязательно отыщет её, люди подскажут…
Минуя стороной знаменитый в те дни Еврейский базар, именуемый в народе Евбаз, Юра вышел на Бибиковский бульвар. Там, на углу, огляделся, спросил пожилую женщину:
— Скажите, пожалуйста, как пройти на Никольскую улицу?
Женщина очень долго объясняла мальчику, как попасть к Бессарабке и затем на Никольскую. Короткой дорогой — по Собачьей тропе — идти не посоветовала, предостерегла:
— Там такая шантрапа — обворуют, а то, чего доброго, и прибьют… Иди лучше другим путём — через Крещатик, потом по Банковой.
На Бессарабке Юра немного постоял в раздумье и решительно свернул на Собачью тропу. Прошёл Александровскую больницу. И сразу же за садом больницы открылся ему до неправдоподобности странный посёлок. Приземистые лачуги, больше похожие на собачьи будки, нежели на жилища людей, были кое-как слеплены из ломаной фанеры, старого железа, разбитых ящиков. Около них копошились какие-то люди в лохмотьях — это были нищие, мелкие воры и беспризорники.
Юра благополучно дошёл почти до конца Собачьей тропы. Иногда быстрые любопытные глаза то воровато-цепко, то нагло, с вызовом, а то равнодушно-сонно ощупывали его самого, потрёпанную курточку и добитые, слегка скособоченные ботинки и, видимо, считали их не заслуживающими внимания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131