Главная причина, по которой Уордли выбрал эту стезю, – его неуживчивый характер и азарт заядлого спорщика. Конечно, в догматах своей веры, в реальности своих видений он не сомневается, однако, излагая или защищая свои убеждения, он с особенным удовольствием издевается над непоследовательностью противников (не в последнюю очередь – над их благодушным приятием этого чудовищно несправедливого мира) и с неменьшим удовольствием – о сладость желчи! – предрекает им вечную погибель. В нем живет дух Тома Пейна и других несчетных возмутителей спокойствия в XVIII веке. То, что он оказался именно «французским пророком», лишь мелкая биографическая подробность: во все века люди подобного неугомонно-строптивого нрава находят разные поприща, где они могут отвести душу.
Унылый муж Ребекки – всего-навсего невежественный мистик, который зазубрил язык пророческих видений, но при этом убежден, что его устами вещает Дух Божий – другими словами, он поддался самообману или невинному самовнушению. Но представить дело таким образом значит допустить анахронизм. Как и многим людям его сословия в ту эпоху, ему недоступно понятие, которое знакомо даже самым недалеким из наших современников, даже тем, кто значительно уступает ему в уме: это безусловное сознание того, что ты – личность и эта личность до некоторой, пусть и малой степени способна воздействовать на окружающую действительность. Джон Ли не сумел бы понять положение «Cogito ergo sum» , не говоря уж о его более лаконичном варианте в духе нашего времени: «Я существую». Сегодня «я» и так знает, что оно существует, для этого ему и мыслить незачем. Разумеется, интеллигенция времен Джона Ли имела более ясное, близкое к нашему, хотя и не совсем такое же понятие о личности, но, когда мы судим об ушедших эпохах по их Поупам, Аддисонам, Стилям , мы, как правило, благополучно забываем, что художник – гений – это всегда исключение из общего правила, как бы ни хотелось нам верить в обратное.
Конечно, Джон Ли тоже существует, но существует лишь как орудие или рабочая скотина, в его мире все предустановлено раз и навсегда, все как будто заранее изложено на бумаге, как события этой книги. Он узнает о том, что происходит вокруг, и постигает смысл происходящего с теми же чувствами, с какими исправно штудирует Библию: что проку одобрять или порицать, бороться за или против, это же просто-напросто данность – и всегда так будет, и должно так быть. Это как повествование, где не меняется ни одно слово. В этом смысле Джон Ли не похож на Уордли с его сравнительно независимым, беспокойным умом, которому не чужды вопросы политики, с его убежденностью, что человеку по силам изменить мир. Правда, в своих пророчествах Ли тоже предсказывает такие перемены, но и тогда он представляется себе не более чем орудием или ездовой лошадью. Как все мистики (и многие писатели – не в последнюю очередь автор этих строк), в реальном настоящем времени он теряется, тут он дитя; ему гораздо уютнее в прошедшем повествовательном или будущем пророческом. Он замкнут в том невообразимом времени, какого не знает грамматика: настоящем воображаемом.
Портной ни за что не признал бы, что учение «французских пророков» просто отвечает его натуре и дает ему возможность себя потешить. Тем более не склонен он задаваться вопросом, что случилось бы с ним, если бы он каким-то чудом из главы неприметной захолустной секты сделался главой государства: не превратился бы он в такого же безжалостного тирана, как тот, чей облик уже отчасти предсказан этими зловещими очками, – в Робеспьера?
На фоне своих спутников, людей на свой лад замысловато-ущербных, отец Ребекки, плотник Хокнелл, кажется человеком весьма незамысловатым и во многом наиболее типичным для своего времени. Его религиозные и политические взгляды определяются одним – его мастеровитостью. Хокнелл был плотник что надо, натура куда более земная, чем Уордли и Джон Ли. Сами по себе идеи его мало занимали, к ним он неизменно относился так же, как к украшениям на изделиях плотников и их собратьев-краснодеревщиков: праздная и греховная перед очами Всевышнего роскошь. Это характерное для сектантской среды подчеркнутое стремление к скупости отделки, эта установка на прочность, добротность, неброскость (за счет отказа от вычур, украшательства, ненужной пышности) – все это, конечно, имело своим истоком доктрину пуританства. К 30-м годам XVIII века (вернее, начиная с 1660 года) состоятельные и просвещенные круги уже с презрением отвергали эстетику богобоязненных пуритан, но Хокнелл и ему подобные смотрели на эту эстетику иначе.
Простота отделки стала у него мерилом праведности, и по этому признаку он судил не только о плотницкой работе. Главное – чтобы вещь, мнение, идея, образ жизни были простыми, дельными, ладными, крепко сбитыми, отвечали своему назначению и в первую голову не прятали свою сущность за праздными украшениями. То, что не укладывалось в эти нехитрые правила, взятые из его ремесла, объявлялось нечестивым или не угодным Господу.
Эстетическая простота выступала как нравственная правота, «просто» означало не только «красиво», но еще и «непорочно», а самым порочным, сатанински порочным изделием, чья истинная природа так и проступала из-под неуместных и чересчур богатых украшений, было само английское общество.
Хокнелл не доходил до крайностей фанатизма: по заказу и он соглашался соорудить нарядный стенной шкаф, приладить богато изукрашенную резьбой каминную полку, но считал, что все это от нечистого. Ему не было дела до роскошных домов, роскошных нарядов, роскошных экипажей и множества подобных безделиц, которые заслоняли, представляли в ложном свете или не отражали коренные истины и повседневное зло. И важнейшей истиной он считал истину Христову, которая виделась плотнику не столько законченным изделием или зданием, сколько основательным запасом бесценных сухих досок, без дела лежащих во дворе. А смастерить из них что-нибудь путное – это уже дело таких, как Хокнелл. Из этого образного ряда он в основном и черпал метафоры для своих пророчеств. «Нынешнее здание обветшало и неминуемо рухнет, а под рукой вон какой отменный материал...» По сравнению с пророчествами зятя, который, похоже, запросто встречался и беседовал с апостолами и всякими персонажами Ветхого Завета, пророчества Хокнелла звучали более безыскусно. Плотник не то чтобы твердо верил, а больше надеялся, что Второе пришествие близко – или, подобно многим христианам до и после него, верил, что это так, потому что так тому и быть надлежит.
Действительно, как же может быть иначе? Ведь Евангелие можно легко истолковать и как политический документ, и не зря средневековая церковь так долго противилась его переводу на общепонятные европейские языки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119