Раз перед Богом все равны, раз в Царство Небесное может попасть всякий независимо от чина-звания, почему же они тогда имеют вес у людей? Какого бы тумана ни напускали богословы, как бы ни силились, надергав цитат, обосновать власть кесарей мира сего, вопрос этот оставался без ответа. А еще плотник не забывал о ремесле, которым занимался земной отец Иисуса, и эта параллель вызывала у него бешеную гордость, от которой один шаг до греха тщеславия.
В быту это был вспыльчивый, легко уязвимый человек, готовый насмерть стоять за свои права, как он их понимал. К ним относилось и патриархальное право распоряжаться судьбами дочерей, а тех из них, кто запятнает себя мерзостным грехом, отлучать от дома. Возвращаясь к своим, Ребекка больше всего боялась встречи с отцом. Она рассудила, что самое мудрое – сперва заручиться прощением матери. Мать простила – вернее, обещала простить, если позволит отец. Затем она взяла Ребекку за руку и привела пред очи отца. Тот навешивал двери в только что отстроенном доме. Когда Ребекка с матерью вошли, он, встав с колен, возился с петлями и никого вокруг не замечал. Ребекка произнесла лишь одно слово: «Отец...» Плотник обернулся и бросил на дочь такой убийственный взгляд, словно перед ним был дьявол во плоти. Ребекка кинулась на колени и опустила голову. Взгляд плотника по-прежнему горел гневом, но с лицом стало твориться что-то непонятное, и вдруг оно исказилось болью. Он обхватил Ребекку дюжими ручищами, и отец с дочерью разразились рыданиями, какие были свойственны людям испокон века, задолго до сектантских брожений в Англии.
И все же привычка давать волю чувствам отличала именно сектантов, их повседневную жизнь и обрядовость. И очень может быть, что эта несдержанность проявлялась в пику традиции, идущей от аристократии, затем подхваченной переимчивым средним классом, а сегодня ставшей уже общенациональной чертой, – традиции пугаться открытого выражения человеческих чувств (в каком еще языке можно встретить выражение «attack of emotions»?). В своем стремлении их обуздать англичане стали виртуозами по части невозмутимости, хладнокровия, скепсиса, преуменьшения как фигуры речи. Сегодня нам легко теоретизировать о психиатрической подоплеке истерического экстаза, рыданий, бессвязного «языкоговорения» и прочих неистовств, которыми так часто сопровождались радения первых сект. Но не лучше ли просто воскресить в воображении тот мир, где чувство самости у людей еще не совсем прорезалось или во многих случаях было подавлено, где живут люди, в большинстве своем напоминающие Джона Ли, – скорее, персонажи написанной кем-то книги, чем «свободные личности» в нашем понимании этого прилагательного и существительного?
***
Мистер Аскью отходит от стола и величаво шествует мимо посетителей к дверям. Вернее, шествует, изображая величавость, ибо ростом он еще ниже Уордли и до подлинной величавости не дотягивает, как нынешний бентамский петух не дотянет до староанглийского бойцового петуха с заднего двора гостиницы. Во всяком случае, стряпчий старается даже не смотреть в сторону сектантов и всем видом показывает, что ему самым возмутительным образом мешают работать. Чиновник взмахом руки велит троице следовать за патроном.
Посетители повинуются, язвительный писец замыкает шествие.
Вслед за мистером Аскью все четверо гуськом входят в знакомую нам комнату с окнами на задворки. Аскью останавливается у окна и не оборачивается. Сцепив руки за спиной под фалдами расстегнутого сюртука, он озирает уже совсем темный двор. Ребекка стоит у кровати, словно только что с нее вскочила, и с изумлением смотрит на эту торжественную делегацию. Они не обмениваются ни единым приветственным жестом. На миг в комнате повисает неловкое молчание, обычное при таких вот свиданиях.
– Сестра, этот человек имеет намерение насильно удержать тебя здесь на ночь.
– Нет, брат Уордли, не насильно.
– Закон права на то не дает. Тебе и вину твою не назвали.
– Так мне велит совесть.
– Спросила ли ты совета у Господа нашего?
– Он сказал, так надо.
– Не имела ли ты от них какого вреда своему телу либо душе в рассуждении своей беременности?
– Нет.
– Правда ли?
– Правда.
– Не принуждал ли он тебя к таким ответам угрозами?
– Нет.
– Если станет насмешничать, или искушать, или как-либо силой склонять к отречению от внутреннего света, будь тверда, сестра. Говори всю правду и ничего, кроме правды Божией.
– Так и было. Так будет и впредь.
Уордли поражен: такого спокойствия он не ожидал. Мистер Аскью по-прежнему разглядывает двор – похоже, теперь он таким способом еще и прячет лицо.
– Убеждена ли ты, что поступаешь как лучше во Христе?
– Всем сердцем убеждена, брат.
– Мы станем молиться с тобой, сестра.
Аскью оборачивается. Оборачивается резко:
– Молиться за нее позволяется. Но не с ней. Она сама подтвердила, что ее не обижают – чего вам еще?
– Нам должно с ней молиться.
– Именно что не должно! Я дал вам случай расспросить ее о вещах непраздных, тут вы в своем праве. Но учинять вдобавок молитвенное собрание я не позволял.
– Друзья, будьте вы все свидетели! Молитва объявлена вещью праздной!
Стоящий позади чиновник подходит к посетителям и берет ближайшего – отца Ребекки – за руку, намекая, что пора удалиться. Но его прикосновение словно обжигает Хокнелла. Обернувшись, плотник хватает его запястье, сжимает, точно в тисках, и с силой опускает руку. Глаза его налиты бешенством.
– Прочь от меня, ты... дьявол!
Уордли кладет руку на плечо Хокнелла:
– Смири свой праведный гнев, брат. Им от грядущего суда не уйти.
Хокнелл медлит: он не слишком склонен повиноваться. Наконец он отталкивает руку чиновника и поворачивается к Аскью:
– Прямое тиранство! Нету у них права воспрещать молитву.
– Как быть, брат. Мы среди неверных.
Хокнелл переводит взгляд на Ребекку:
– Преклони колени, дочь.
Вслед за этим коротким родительским приказом в комнате опять воцаряется молчание. Ребекка не двигается. Мужчины тоже: опуститься на колени прежде нее не позволяет достоинство. Муж Ребекки еще старательнее разглядывает пол и, видимо, только и думает, как бы поскорее отсюда выбраться. Уордли смотрит куда-то мимо Ребекки. Женщина становится напротив отца и улыбается:
– Я твоя дочь во всем. Не бойся, в другой раз с пути не собьюсь. Ведь я теперь еще и Христова дочь. – И, помолчав, добавляет:
– Прошу тебя, отец, ступай с миром.
Но посетители не уходят: ну можно ли, пристало ли им в таких делах слушать женщину? Их взгляды обращены на Ребекку. На них смотрит лицо, исполненное врожденного смирения, но сейчас к этому смирению примешивается что-то еще: некая достигнутая ясность мыслей и чувств, рассудительность, чуть ли не способность судить об их поступках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119
В быту это был вспыльчивый, легко уязвимый человек, готовый насмерть стоять за свои права, как он их понимал. К ним относилось и патриархальное право распоряжаться судьбами дочерей, а тех из них, кто запятнает себя мерзостным грехом, отлучать от дома. Возвращаясь к своим, Ребекка больше всего боялась встречи с отцом. Она рассудила, что самое мудрое – сперва заручиться прощением матери. Мать простила – вернее, обещала простить, если позволит отец. Затем она взяла Ребекку за руку и привела пред очи отца. Тот навешивал двери в только что отстроенном доме. Когда Ребекка с матерью вошли, он, встав с колен, возился с петлями и никого вокруг не замечал. Ребекка произнесла лишь одно слово: «Отец...» Плотник обернулся и бросил на дочь такой убийственный взгляд, словно перед ним был дьявол во плоти. Ребекка кинулась на колени и опустила голову. Взгляд плотника по-прежнему горел гневом, но с лицом стало твориться что-то непонятное, и вдруг оно исказилось болью. Он обхватил Ребекку дюжими ручищами, и отец с дочерью разразились рыданиями, какие были свойственны людям испокон века, задолго до сектантских брожений в Англии.
И все же привычка давать волю чувствам отличала именно сектантов, их повседневную жизнь и обрядовость. И очень может быть, что эта несдержанность проявлялась в пику традиции, идущей от аристократии, затем подхваченной переимчивым средним классом, а сегодня ставшей уже общенациональной чертой, – традиции пугаться открытого выражения человеческих чувств (в каком еще языке можно встретить выражение «attack of emotions»?). В своем стремлении их обуздать англичане стали виртуозами по части невозмутимости, хладнокровия, скепсиса, преуменьшения как фигуры речи. Сегодня нам легко теоретизировать о психиатрической подоплеке истерического экстаза, рыданий, бессвязного «языкоговорения» и прочих неистовств, которыми так часто сопровождались радения первых сект. Но не лучше ли просто воскресить в воображении тот мир, где чувство самости у людей еще не совсем прорезалось или во многих случаях было подавлено, где живут люди, в большинстве своем напоминающие Джона Ли, – скорее, персонажи написанной кем-то книги, чем «свободные личности» в нашем понимании этого прилагательного и существительного?
***
Мистер Аскью отходит от стола и величаво шествует мимо посетителей к дверям. Вернее, шествует, изображая величавость, ибо ростом он еще ниже Уордли и до подлинной величавости не дотягивает, как нынешний бентамский петух не дотянет до староанглийского бойцового петуха с заднего двора гостиницы. Во всяком случае, стряпчий старается даже не смотреть в сторону сектантов и всем видом показывает, что ему самым возмутительным образом мешают работать. Чиновник взмахом руки велит троице следовать за патроном.
Посетители повинуются, язвительный писец замыкает шествие.
Вслед за мистером Аскью все четверо гуськом входят в знакомую нам комнату с окнами на задворки. Аскью останавливается у окна и не оборачивается. Сцепив руки за спиной под фалдами расстегнутого сюртука, он озирает уже совсем темный двор. Ребекка стоит у кровати, словно только что с нее вскочила, и с изумлением смотрит на эту торжественную делегацию. Они не обмениваются ни единым приветственным жестом. На миг в комнате повисает неловкое молчание, обычное при таких вот свиданиях.
– Сестра, этот человек имеет намерение насильно удержать тебя здесь на ночь.
– Нет, брат Уордли, не насильно.
– Закон права на то не дает. Тебе и вину твою не назвали.
– Так мне велит совесть.
– Спросила ли ты совета у Господа нашего?
– Он сказал, так надо.
– Не имела ли ты от них какого вреда своему телу либо душе в рассуждении своей беременности?
– Нет.
– Правда ли?
– Правда.
– Не принуждал ли он тебя к таким ответам угрозами?
– Нет.
– Если станет насмешничать, или искушать, или как-либо силой склонять к отречению от внутреннего света, будь тверда, сестра. Говори всю правду и ничего, кроме правды Божией.
– Так и было. Так будет и впредь.
Уордли поражен: такого спокойствия он не ожидал. Мистер Аскью по-прежнему разглядывает двор – похоже, теперь он таким способом еще и прячет лицо.
– Убеждена ли ты, что поступаешь как лучше во Христе?
– Всем сердцем убеждена, брат.
– Мы станем молиться с тобой, сестра.
Аскью оборачивается. Оборачивается резко:
– Молиться за нее позволяется. Но не с ней. Она сама подтвердила, что ее не обижают – чего вам еще?
– Нам должно с ней молиться.
– Именно что не должно! Я дал вам случай расспросить ее о вещах непраздных, тут вы в своем праве. Но учинять вдобавок молитвенное собрание я не позволял.
– Друзья, будьте вы все свидетели! Молитва объявлена вещью праздной!
Стоящий позади чиновник подходит к посетителям и берет ближайшего – отца Ребекки – за руку, намекая, что пора удалиться. Но его прикосновение словно обжигает Хокнелла. Обернувшись, плотник хватает его запястье, сжимает, точно в тисках, и с силой опускает руку. Глаза его налиты бешенством.
– Прочь от меня, ты... дьявол!
Уордли кладет руку на плечо Хокнелла:
– Смири свой праведный гнев, брат. Им от грядущего суда не уйти.
Хокнелл медлит: он не слишком склонен повиноваться. Наконец он отталкивает руку чиновника и поворачивается к Аскью:
– Прямое тиранство! Нету у них права воспрещать молитву.
– Как быть, брат. Мы среди неверных.
Хокнелл переводит взгляд на Ребекку:
– Преклони колени, дочь.
Вслед за этим коротким родительским приказом в комнате опять воцаряется молчание. Ребекка не двигается. Мужчины тоже: опуститься на колени прежде нее не позволяет достоинство. Муж Ребекки еще старательнее разглядывает пол и, видимо, только и думает, как бы поскорее отсюда выбраться. Уордли смотрит куда-то мимо Ребекки. Женщина становится напротив отца и улыбается:
– Я твоя дочь во всем. Не бойся, в другой раз с пути не собьюсь. Ведь я теперь еще и Христова дочь. – И, помолчав, добавляет:
– Прошу тебя, отец, ступай с миром.
Но посетители не уходят: ну можно ли, пристало ли им в таких делах слушать женщину? Их взгляды обращены на Ребекку. На них смотрит лицо, исполненное врожденного смирения, но сейчас к этому смирению примешивается что-то еще: некая достигнутая ясность мыслей и чувств, рассудительность, чуть ли не способность судить об их поступках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119