Он нуждается кое в чем другом – в лучезарной ее улыбке, в пышных ее прелестях, только не в назиданиях. Этот человек – человек на своем месте и занимается общественно полезным трудом. А я… Чем я лучше Жоржа, пусть даже и суечусь в интеллектуальной сфере? Какая-то полукоммерческая-полуинкассаторская профессия, с той лишь разницей, что я не занимаюсь перепродажей импортных товаров, а сбываю собственные изделия и получаю за них кое-какие деньжонки, называемые гонорарами. Производим штучный товар и получаем за него, кто сколько даст.
Из глубины комнаты надвигается сумрак. Меня всегда занимал вопрос, почему сумрак идет из глубины комнат, хотя никакого специального источника сумрака там нет. Вероятно, он заводится в углах тем же таинственным образом, как заводились мыши в нестираном белье (по крайней мере, так считалось когда-то).
Не сказал бы, что раньше моя жизнь протекала бесцельно. Напротив, иногда мне хотелось воскликнуть: довольно, хватит, осточертело мне преследовать всякие цели – то я должен обзавестись квартирой, то найти себе работу получше, то раздобыть денег, чтобы жена хотя бы на месяц убралась с моих глаз на Золотые пески. Проза жизни, но куда от нее денешься? И если ты вечно в заботах, вечно в долгах – моральных и материальных, – нечего удивляться, что времени для достижения более возвышенных целей (связанных, к примеру, с судьбами человечества) у тебя не остается вовсе.
Старый дом притих, в комнате у меня сгустился мрак, вот-вот я бессознательно пойду блуждать в лесных чащобах моих сновидений. Скорее бы погрузиться в забытье, но леса все еще не видно, ум продолжает копошиться в реальности, мысленно я даже заглядываю вниз, к Несси, который, укрывшись шинелью, дремлет с утренней газетой в руках, или к Димову, который лежит в постели, закутанный, словно мумия, вытянувшийся, как будто бедняга заранее решил отработать позу, отвечающую грядущему дню – дню печальному и торжественному… Но пока еще он жив, и пока еще он сокрушается, как много не сделано и как мало осталось жить, и успеть ничего невозможно, ибо все опутано, словно паутиной, причинами и следствиями, и никто не скажет, где их начало и где конец… Затем ни с того ни с сего я снова вспоминаю Лизу, а заодно инженера Илиева; должно быть, они сейчас в каком-нибудь ресторане – сидят себе, воркуют, обсуждают волнующую тему: как мы устроим свою жизнь, когда поженимся. Как-нибудь устроитесь, говорю я, могу даже чулан вам уступить, чтоб было куда Петьо поместить, с Петьо мы как-нибудь найдем общий язык, вот только комнату вам уступить не смогу – не потому, что она мне так уж нужна, но, согласитесь, было бы бесчеловечно покинуть своего старого друга – орех. Нет, орех я вам не отдам.
Вы можете считать меня скрягой пли даже сумасшедшим, но орех мне очень дорог. Даже сейчас, когда облетела листва и он стоит совсем голый, он все равно живой, одухотворенный – только поглядите, как он распростер и тянет кверху ветви, словно держа в объятиях весь небосвод… Отдать вам орех? Нет уж, дудки!
Затем, в силу каких-то нелогичных ассоциаций, я переношусь мысленно к пожилой, усталой, совершенно чужой мне женщине – моей матушке. Как она постарела после развода! Потеряв друга жизни, она потеряла смысл жизни вообще. А смысл был – ежедневно стряпать еду (ту самую, которую одинаково трудно и готовить, и поглощать). К тому же и я все реже навещаю старуху, предпочитая раз в месяц подсовывать конверт ей под дверь, хотя и понимаю, что меня ждут упреки: «Почему же ты не зашел, я бы накормила тебя обедом». Ей и в голову не приходит, что именно ее обеды отпугивают меня… И вот, забыв о своем единственном призвании, сидит она, одинокая, всеми забытая, в неуютной, почерневшей от копоти квартире, в своем привычном углу – на кушетке у окна, словно старая кошка, грузная, пришибленная. Это ее давнишнее занятие – сидеть, пригорюнившись, у окна: тут и на свет божий можно поглядеть, и подремать. Мне начинает казаться, что она все меньше глядит на белый свет и все больше пребывает в дремоте. В дремоте, усталости и апатии, за которыми неминуемо последует вечное забытье.
А двумя этажами выше, вероятно, так же сидит и дремлет моя тетушка. Сейчас, после хлопот с приготовлением баницы и новогоднего вечера, жизнь кажется ей лишенной всякого смысла, и ностальгическая мысль уносит ее в прошлое, когда она вклинилась в семейную жизнь своей сестры, чтобы и самой вкусить этой семейной жизни, которой, по воле жестокой судьбы, была лишена, и чтобы распоряжаться мною как собственным сыном, а по праздникам демонстрировать Рашко свое кулинарное искусство и, пользуясь языком зеленого салата, баклажанов и свёклы – как влюбленные пользуются языком цветов, – убеждать того самого Рашко, что, делая выбор между сестрами, он совершил роковую ошибку.
Моя тетушка. Все же иногда она решала за меня задачи и не только щипала, но и ласкала своей тощей, пропахшей валерьянкой рукой. И оба эти действия – и ласка, и щипки – были проявлением одного чувства – любви, признаться, слегка деформированной, но что только не деформирует эта жизнь, когда швыряет тебя в одиночество, а потом в истерию…
Моя тетушка. Она по-своему любила меня и, вероятно, сама таскалась по зимним улицам, чтобы купить мне традиционную пару новогодних носков. Она выбирала их со стыдливо скрываемой любовью, тогда как я в поисках традиционной шали для нее испытывал только досаду. Говорят, даже растение чахнет, если не окружить его вниманием и заботой, а этой женщине за всю жизнь никто не выказал пи капли любви. Даже я.
Да, лес моих сновидений еще не окутал меня своим мраком, я все еще бреду по опушке – безрадостной, неприютной, пронизанной отсветами и отзвуками дня. II мысль моя произвольно обходит стороной близких и далеких людей, но меня грызет это странное чувство жалости, это идиотское чувство жалости – я нарочно подтруниваю над ним, пытаюсь заглушить в себе голос сострадания, однако заглушить не удается, и, не знаю почему, мне больно за них: за моего отца, которого уже нет, и за его жену, о которой ни слуху ни духу, и даже за Бистру – какое падение! – даже за Бистру.
И, может быть, только теперь, устыдившись собственного падения, я наконец засыпаю.
Глава десятая
– Лизы нет, – тороплюсь я сказать, когда Владо, просунув голову в дверь, заглядывает в комнату.
Лизы и в самом деле нет. Она, как бывало и раньше, исчезла на день-два. Это никого не тревожит: теперь мы знаем, что она поехала проведать ребенка.
– Ясно, – отвечает Владо, входя ко мне. – Потому-то я и пришел.
– Значит, предстоит мужской разговор. И, вероятно, на женскую тему.
Он садится, хотя я его не приглашаю, берет сигарету, хотя я ему не предлагаю, закуривает, обводит глазами комнату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
Из глубины комнаты надвигается сумрак. Меня всегда занимал вопрос, почему сумрак идет из глубины комнат, хотя никакого специального источника сумрака там нет. Вероятно, он заводится в углах тем же таинственным образом, как заводились мыши в нестираном белье (по крайней мере, так считалось когда-то).
Не сказал бы, что раньше моя жизнь протекала бесцельно. Напротив, иногда мне хотелось воскликнуть: довольно, хватит, осточертело мне преследовать всякие цели – то я должен обзавестись квартирой, то найти себе работу получше, то раздобыть денег, чтобы жена хотя бы на месяц убралась с моих глаз на Золотые пески. Проза жизни, но куда от нее денешься? И если ты вечно в заботах, вечно в долгах – моральных и материальных, – нечего удивляться, что времени для достижения более возвышенных целей (связанных, к примеру, с судьбами человечества) у тебя не остается вовсе.
Старый дом притих, в комнате у меня сгустился мрак, вот-вот я бессознательно пойду блуждать в лесных чащобах моих сновидений. Скорее бы погрузиться в забытье, но леса все еще не видно, ум продолжает копошиться в реальности, мысленно я даже заглядываю вниз, к Несси, который, укрывшись шинелью, дремлет с утренней газетой в руках, или к Димову, который лежит в постели, закутанный, словно мумия, вытянувшийся, как будто бедняга заранее решил отработать позу, отвечающую грядущему дню – дню печальному и торжественному… Но пока еще он жив, и пока еще он сокрушается, как много не сделано и как мало осталось жить, и успеть ничего невозможно, ибо все опутано, словно паутиной, причинами и следствиями, и никто не скажет, где их начало и где конец… Затем ни с того ни с сего я снова вспоминаю Лизу, а заодно инженера Илиева; должно быть, они сейчас в каком-нибудь ресторане – сидят себе, воркуют, обсуждают волнующую тему: как мы устроим свою жизнь, когда поженимся. Как-нибудь устроитесь, говорю я, могу даже чулан вам уступить, чтоб было куда Петьо поместить, с Петьо мы как-нибудь найдем общий язык, вот только комнату вам уступить не смогу – не потому, что она мне так уж нужна, но, согласитесь, было бы бесчеловечно покинуть своего старого друга – орех. Нет, орех я вам не отдам.
Вы можете считать меня скрягой пли даже сумасшедшим, но орех мне очень дорог. Даже сейчас, когда облетела листва и он стоит совсем голый, он все равно живой, одухотворенный – только поглядите, как он распростер и тянет кверху ветви, словно держа в объятиях весь небосвод… Отдать вам орех? Нет уж, дудки!
Затем, в силу каких-то нелогичных ассоциаций, я переношусь мысленно к пожилой, усталой, совершенно чужой мне женщине – моей матушке. Как она постарела после развода! Потеряв друга жизни, она потеряла смысл жизни вообще. А смысл был – ежедневно стряпать еду (ту самую, которую одинаково трудно и готовить, и поглощать). К тому же и я все реже навещаю старуху, предпочитая раз в месяц подсовывать конверт ей под дверь, хотя и понимаю, что меня ждут упреки: «Почему же ты не зашел, я бы накормила тебя обедом». Ей и в голову не приходит, что именно ее обеды отпугивают меня… И вот, забыв о своем единственном призвании, сидит она, одинокая, всеми забытая, в неуютной, почерневшей от копоти квартире, в своем привычном углу – на кушетке у окна, словно старая кошка, грузная, пришибленная. Это ее давнишнее занятие – сидеть, пригорюнившись, у окна: тут и на свет божий можно поглядеть, и подремать. Мне начинает казаться, что она все меньше глядит на белый свет и все больше пребывает в дремоте. В дремоте, усталости и апатии, за которыми неминуемо последует вечное забытье.
А двумя этажами выше, вероятно, так же сидит и дремлет моя тетушка. Сейчас, после хлопот с приготовлением баницы и новогоднего вечера, жизнь кажется ей лишенной всякого смысла, и ностальгическая мысль уносит ее в прошлое, когда она вклинилась в семейную жизнь своей сестры, чтобы и самой вкусить этой семейной жизни, которой, по воле жестокой судьбы, была лишена, и чтобы распоряжаться мною как собственным сыном, а по праздникам демонстрировать Рашко свое кулинарное искусство и, пользуясь языком зеленого салата, баклажанов и свёклы – как влюбленные пользуются языком цветов, – убеждать того самого Рашко, что, делая выбор между сестрами, он совершил роковую ошибку.
Моя тетушка. Все же иногда она решала за меня задачи и не только щипала, но и ласкала своей тощей, пропахшей валерьянкой рукой. И оба эти действия – и ласка, и щипки – были проявлением одного чувства – любви, признаться, слегка деформированной, но что только не деформирует эта жизнь, когда швыряет тебя в одиночество, а потом в истерию…
Моя тетушка. Она по-своему любила меня и, вероятно, сама таскалась по зимним улицам, чтобы купить мне традиционную пару новогодних носков. Она выбирала их со стыдливо скрываемой любовью, тогда как я в поисках традиционной шали для нее испытывал только досаду. Говорят, даже растение чахнет, если не окружить его вниманием и заботой, а этой женщине за всю жизнь никто не выказал пи капли любви. Даже я.
Да, лес моих сновидений еще не окутал меня своим мраком, я все еще бреду по опушке – безрадостной, неприютной, пронизанной отсветами и отзвуками дня. II мысль моя произвольно обходит стороной близких и далеких людей, но меня грызет это странное чувство жалости, это идиотское чувство жалости – я нарочно подтруниваю над ним, пытаюсь заглушить в себе голос сострадания, однако заглушить не удается, и, не знаю почему, мне больно за них: за моего отца, которого уже нет, и за его жену, о которой ни слуху ни духу, и даже за Бистру – какое падение! – даже за Бистру.
И, может быть, только теперь, устыдившись собственного падения, я наконец засыпаю.
Глава десятая
– Лизы нет, – тороплюсь я сказать, когда Владо, просунув голову в дверь, заглядывает в комнату.
Лизы и в самом деле нет. Она, как бывало и раньше, исчезла на день-два. Это никого не тревожит: теперь мы знаем, что она поехала проведать ребенка.
– Ясно, – отвечает Владо, входя ко мне. – Потому-то я и пришел.
– Значит, предстоит мужской разговор. И, вероятно, на женскую тему.
Он садится, хотя я его не приглашаю, берет сигарету, хотя я ему не предлагаю, закуривает, обводит глазами комнату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111