Сам дедом представился — так что не жалуйся теперь. Ты это… Передай там Димке привет от меня. Скажи, что люблю сильно, что скучаю очень, и что он, паразит, ещё у меня пиздюлей выхватит, когда его увижу. Он знает за что. И ещё: я не буду больше плакать в свой день рождения… И не потому, что не хочу тебя слышать. Я просто не хочу тебя расстраивать. Ты знаешь, я ведь вспомнила: примета такая есть. Плакать в свой день рождения — это обижать своего Хранителя. А я ещё и плюнула в тебя, дура. Прости, дед. Прости… Ты меня слышишь?
Сижу, глаз не открывая. Ловлю каждый шорох.
Тишина.
Тишина.
Тишина.
И только за окном вдруг зашумели деревья…
В пыли на ботинках (& мсье Падаль)
02-07-2008 13:58
Стрелка термометра лениво застыла где-то на отметке «40». Царапины на стекле приборов, кажется, покрылись испариной и режут глаза отраженным солнцем. В салоне оставаться просто невозможно, а куда деваться? Сквозняк бы мог затолкать в машину хоть дуновение ветра, заправить его под мокрую рубашку, выбить пыль из сальных чехлов на сидениях. Но нет. Полдень выдался жарким, а через открытое окно в салон проникает только запах прогорклого масла из стоящего рядом с метро ларька, гомон каких-то людей толпящихся на площади у выхода станции, липкую жару и пыль.
Пыль.
Если провести пальцем по приборной панели и соскрести слой налипшей пыли — рука сама тянется вывести на пластике неприличное слово. Так просто, незачем, просто потому, что хочется. Летом окно всегда открыто — иначе просто не выжить.
Надо дышать, надо курить, надо ругаться с неповоротливыми прохожими и орать на особенно наглых водителей. Все это нужно делать через открытое окно. Вот и получается, что час за часом, минута за минутой, пыли в салоне становится на сантиметр больше.
Городская пыль — она особенная: горькая, липкая, обволакивающая, наглая, как горожане — лезет в рот, нос, залепляет глаза. Поэтому очень хочется вывести на ней пальцем что-нибудь этакое — вызывающее.
Стоя с выключенным двигателем у метро, наедине с пылью и жарой, высушившей горло, я думаю о том, как эта пыль осела на дне моих легких, в желудке, сердце и на дне моей головы. Я — сам пыль: серый, неприглядный и липкий.
Пыль…
Днем у метро делать нечего. Ни одного клиента. Вот вечером, да особенно по пятницам… Или же ночью, в субботу, к утру ближе, когда опьянённая своей молодостью и вином молодёжь начинает расползаться из ночных клубов по домам… Название-то придумали ещё: клуб ночной. Танцы они и есть танцы.
Но, в последнее время, меня, бывает, не хватает до вечера. Староват я стал: боюсь заснуть за рулем. Вот интересно выходит: дома ночью не сплю, а за рулем уже носом «клюю». Такая голубино-воробьиная жизнь: остается только днем собирать крошки от того, чем привык пировать ночью.
Придешь домой, а там то же самое: пыль.
Серой скатертью, на кухонном столе, в немытых тарелках на дне раковины, на телевизоре, на подоконнике, даже на ботинках. Стоят две пары, почти новые, ни разу не надеванные, а кому их носить? Мне? Да мне уж некуда: я теперь только за рулем, да в тапках. Посмотришь на них в прихожей: стоят. После такого и спать не хочется. Думаешь, куда бы в них выйти, какой походкой по какой улице пройтись — так до полуночи и ворочаешься. И спать, вроде, как и неудобно уже — времени-то у меня, поди, маловато, чтоб спать.
А днем, что днем? Торчишь весь день на пятачке у метро. Ждешь, когда хоть кто-нибудь рукой махнет. Поманит. Мелочевка: два поворота да прямая — вот и весь маршрут. Раньше вот мог от Москвы до Питера решиться. Целой жизни в открытое окошко наглотаешься. Почти семь сотен километров без соли сожрешь, да с хорошим попутчиком — сказка.
Смотрю я на слой пыли и думаю, что самый нижний, поди, еще от тех поездок остался. Как динозавр, ей Богу, в пыли, как под землей закопан. Прибраться бы надо. Таксист юрского периода — находка для археологов, они-то как раз и разберут по этим слоям, как по кольцам, где и когда я был и чем на жизнь свою грешную зарабатывал. Может им, напоследок и слово неприличное накорябать на торпеде — пущай, мол, почитают-порадуются.
Ну, слава Богу, вот и клиентура зашевелилась. Вон, ребята впереди замаячили, молоденькие. Стартер не подвел, завелась старушка. Чувствую, до новостроек прокачусь и обратно. Окурок вот неловко выбросил, в салон залетел — да чего уж там, кому этот салон, да и вся машина, нужны? Чего ее жалеть? Вся обивка уже по сотне раз прожжена. Да что там обивка? Если бы только обивка. Сам уже, как пепельница стал. Чего уж там о машине говорить? Крыло заднее, правое — протез, по сути. Чужое. И по цвету не подходит. Я его покрасить всё собирался, да руки не доходили. Так и решил всё как есть оставить. Пусть, думаю, приметой доброй станет.
Выруливаю со стоянки, и ловко останавливаюсь возле молодой пары. Есть ещё порох в пороховницах-то. Не пропить мастерство, не забыть его.
— Нижегородская, двести.
Парень лет двадцати пяти. Нервный, губы в ниточку сжаты. Как бы не из этих, из наркоманов. С такими я не связываюсь, себе дороже выйдет. Взять с меня нечего, это и обидно. Убьют ни за что, и похоронить меня некому будет. Государству я не больно-то много пользы принёс, чтобы оно меня за свой счёт хоронило. Я на него и не рассчитываю. С соседями уж давно всё обговорено. Они меня и похоронят, денег я им дам. Пусть всё честь по чести сделают, чтоб перед людьми не стыдно было.
— Дед, ты оглох? Едем, говорю?
За двести, да на Таганку — маловато будет. Триста, не меньше. Только рот открываю, чтоб цену свою сказать, к торгу уж мысленно приготовился, и на двести пятьдесят согласился, и тут взгляд вдруг упал на женщину, что рядом с дверью задней стоит. Тоже молодая, совсем девочка. Небось, едва-едва двадцать стукнуло. А уж на сносях. Кольца на правой руке не заметил. Да и какое мне дело? Стоит, бедолажка, морщится. То ли тошнит её, то ли болит что — не знаю. А только опасно их в машину брать. А ну как рожать тут начнёт?
— Серёж, плохо мне… — Вдруг говорит тихо, и губы пересохшие облизывает.
— Подожди ты. — Парень ей бросает. И снова ко мне: — Едем или нет? В третий раз, блядь, спрашиваю!
— Едем, — отвечаю вдруг, и сам себя ругать начинаю тут же, — садитесь.
Секундная слабость, а теперь куда я их дену? Не высаживать же через три метра? И девочка всё охает, да за живот держится.
Смотрю, парень дверцу заднюю открывает, беременную в салон сажает, суёт мне две сотни мятые, и пошёл-побежал, куда-то к метро.
— Куда это он? — Завожу машину, но не трогаюсь.
— Не знаю… — Всхлипывает сзади. — Отвезите меня домой, пожалуйста.
— Муж что ли? — Трогаюсь с места, и смотрю в зеркало.
— Парень. Бывший. Бро-о-осил, сука, бля…
Плачет навзрыд. Дурочка маленькая. Куда ж только родители-то смотрят?
— Салфеточку возьми, дочка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151
Сижу, глаз не открывая. Ловлю каждый шорох.
Тишина.
Тишина.
Тишина.
И только за окном вдруг зашумели деревья…
В пыли на ботинках (& мсье Падаль)
02-07-2008 13:58
Стрелка термометра лениво застыла где-то на отметке «40». Царапины на стекле приборов, кажется, покрылись испариной и режут глаза отраженным солнцем. В салоне оставаться просто невозможно, а куда деваться? Сквозняк бы мог затолкать в машину хоть дуновение ветра, заправить его под мокрую рубашку, выбить пыль из сальных чехлов на сидениях. Но нет. Полдень выдался жарким, а через открытое окно в салон проникает только запах прогорклого масла из стоящего рядом с метро ларька, гомон каких-то людей толпящихся на площади у выхода станции, липкую жару и пыль.
Пыль.
Если провести пальцем по приборной панели и соскрести слой налипшей пыли — рука сама тянется вывести на пластике неприличное слово. Так просто, незачем, просто потому, что хочется. Летом окно всегда открыто — иначе просто не выжить.
Надо дышать, надо курить, надо ругаться с неповоротливыми прохожими и орать на особенно наглых водителей. Все это нужно делать через открытое окно. Вот и получается, что час за часом, минута за минутой, пыли в салоне становится на сантиметр больше.
Городская пыль — она особенная: горькая, липкая, обволакивающая, наглая, как горожане — лезет в рот, нос, залепляет глаза. Поэтому очень хочется вывести на ней пальцем что-нибудь этакое — вызывающее.
Стоя с выключенным двигателем у метро, наедине с пылью и жарой, высушившей горло, я думаю о том, как эта пыль осела на дне моих легких, в желудке, сердце и на дне моей головы. Я — сам пыль: серый, неприглядный и липкий.
Пыль…
Днем у метро делать нечего. Ни одного клиента. Вот вечером, да особенно по пятницам… Или же ночью, в субботу, к утру ближе, когда опьянённая своей молодостью и вином молодёжь начинает расползаться из ночных клубов по домам… Название-то придумали ещё: клуб ночной. Танцы они и есть танцы.
Но, в последнее время, меня, бывает, не хватает до вечера. Староват я стал: боюсь заснуть за рулем. Вот интересно выходит: дома ночью не сплю, а за рулем уже носом «клюю». Такая голубино-воробьиная жизнь: остается только днем собирать крошки от того, чем привык пировать ночью.
Придешь домой, а там то же самое: пыль.
Серой скатертью, на кухонном столе, в немытых тарелках на дне раковины, на телевизоре, на подоконнике, даже на ботинках. Стоят две пары, почти новые, ни разу не надеванные, а кому их носить? Мне? Да мне уж некуда: я теперь только за рулем, да в тапках. Посмотришь на них в прихожей: стоят. После такого и спать не хочется. Думаешь, куда бы в них выйти, какой походкой по какой улице пройтись — так до полуночи и ворочаешься. И спать, вроде, как и неудобно уже — времени-то у меня, поди, маловато, чтоб спать.
А днем, что днем? Торчишь весь день на пятачке у метро. Ждешь, когда хоть кто-нибудь рукой махнет. Поманит. Мелочевка: два поворота да прямая — вот и весь маршрут. Раньше вот мог от Москвы до Питера решиться. Целой жизни в открытое окошко наглотаешься. Почти семь сотен километров без соли сожрешь, да с хорошим попутчиком — сказка.
Смотрю я на слой пыли и думаю, что самый нижний, поди, еще от тех поездок остался. Как динозавр, ей Богу, в пыли, как под землей закопан. Прибраться бы надо. Таксист юрского периода — находка для археологов, они-то как раз и разберут по этим слоям, как по кольцам, где и когда я был и чем на жизнь свою грешную зарабатывал. Может им, напоследок и слово неприличное накорябать на торпеде — пущай, мол, почитают-порадуются.
Ну, слава Богу, вот и клиентура зашевелилась. Вон, ребята впереди замаячили, молоденькие. Стартер не подвел, завелась старушка. Чувствую, до новостроек прокачусь и обратно. Окурок вот неловко выбросил, в салон залетел — да чего уж там, кому этот салон, да и вся машина, нужны? Чего ее жалеть? Вся обивка уже по сотне раз прожжена. Да что там обивка? Если бы только обивка. Сам уже, как пепельница стал. Чего уж там о машине говорить? Крыло заднее, правое — протез, по сути. Чужое. И по цвету не подходит. Я его покрасить всё собирался, да руки не доходили. Так и решил всё как есть оставить. Пусть, думаю, приметой доброй станет.
Выруливаю со стоянки, и ловко останавливаюсь возле молодой пары. Есть ещё порох в пороховницах-то. Не пропить мастерство, не забыть его.
— Нижегородская, двести.
Парень лет двадцати пяти. Нервный, губы в ниточку сжаты. Как бы не из этих, из наркоманов. С такими я не связываюсь, себе дороже выйдет. Взять с меня нечего, это и обидно. Убьют ни за что, и похоронить меня некому будет. Государству я не больно-то много пользы принёс, чтобы оно меня за свой счёт хоронило. Я на него и не рассчитываю. С соседями уж давно всё обговорено. Они меня и похоронят, денег я им дам. Пусть всё честь по чести сделают, чтоб перед людьми не стыдно было.
— Дед, ты оглох? Едем, говорю?
За двести, да на Таганку — маловато будет. Триста, не меньше. Только рот открываю, чтоб цену свою сказать, к торгу уж мысленно приготовился, и на двести пятьдесят согласился, и тут взгляд вдруг упал на женщину, что рядом с дверью задней стоит. Тоже молодая, совсем девочка. Небось, едва-едва двадцать стукнуло. А уж на сносях. Кольца на правой руке не заметил. Да и какое мне дело? Стоит, бедолажка, морщится. То ли тошнит её, то ли болит что — не знаю. А только опасно их в машину брать. А ну как рожать тут начнёт?
— Серёж, плохо мне… — Вдруг говорит тихо, и губы пересохшие облизывает.
— Подожди ты. — Парень ей бросает. И снова ко мне: — Едем или нет? В третий раз, блядь, спрашиваю!
— Едем, — отвечаю вдруг, и сам себя ругать начинаю тут же, — садитесь.
Секундная слабость, а теперь куда я их дену? Не высаживать же через три метра? И девочка всё охает, да за живот держится.
Смотрю, парень дверцу заднюю открывает, беременную в салон сажает, суёт мне две сотни мятые, и пошёл-побежал, куда-то к метро.
— Куда это он? — Завожу машину, но не трогаюсь.
— Не знаю… — Всхлипывает сзади. — Отвезите меня домой, пожалуйста.
— Муж что ли? — Трогаюсь с места, и смотрю в зеркало.
— Парень. Бывший. Бро-о-осил, сука, бля…
Плачет навзрыд. Дурочка маленькая. Куда ж только родители-то смотрят?
— Салфеточку возьми, дочка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151