— Знаешь, у меня часто возникала мысль, что я на этом свете лишняя… И всё указывало на то, что кто-то или что-то пытается меня выдавить из этой жизни, как прыщ. И порой очень хотелось уступить ему…
Вот это — чистая правда. Даже играть не надо.
— Но в самый последний момент я вспоминала о тебе. О том, что, пока ты рядом — я никуда не уйду. Назло и вопреки. И пусть этот кто-то меня давит. Давит сильно. Очень сильно. Я не уйду. Потому что…
И замолкаю.
И опускаю голову.
Тёплые ладони касаются моих волос.
— Я знаю… Прости…
Переиграла, блин…
Вжилась.
Чувствую, что глаза предательски увлажнились, и глотать больно стало.
Мягкие губы на виске.
На щеках.
На ресницах.
Переиграла…
Поднимаю глаза.
Его лицо так близко…
И руки задрожали.
Тычусь мокрым лицом в его шею, и всхлипываю:
— Ты — дурак…
— Я дурак… — соглашается, и вытирает мои слёзы. — Простишь, а?
А то непонятно было, да?
Шмыгаю носом, и улыбаюсь:
— А всё равно люблю…
— И я тебя… — облегчение такое в голосе.
— А за что? — спрашиваю капризно, по-дурацки.
— А просто так. Кому ты ещё нужна, кроме меня? Кто тебя, такую, ещё терпеть станет?
Хочу сказать что-то, но он зажимает мне рот ладонью, и продолжает:
— А ещё… А ещё, никто не станет терпеть меня. Кроме тебя. Мы друг друга стоим?
Вот так всегда…
Настроишься, сто раз отрепетируешь, а всё заканчивается одинаково…
"Я тебя люблю…"
"И я тебя. Безумно. Люблю."
И ты обнимешь меня.
И я без слов пойму, что я тебе нужна. Ни на месяц, ни на год.
На всю жизнь.
И сейчас я встану с подоконника, налью тебе горячего чаю, и ты будешь его пить маленькими глоточками, а я буду сидеть напротив, и, подперев рукой подбородок, наблюдать за тобой.
А потом мы пойдём спать.
Ты ляжешь первым.
А я подоткну тебе под ноги одеяло, наклонюсь, поцелую нежно, и погашу свет…
Я умею врать. Я умею врать виртуозно. Так, что сама верю в то, что я говорю.
Я могу соврать любому человеку.
Я Папе Римскому совру, и не моргну глазом.
Я только тебя никогда не обманывала.
Даже тогда, когда ты был ещё ребёнком…
Вытираю нос, закрываю окно, и заканчиваю разговор:
— Ты завтра извинишься перед Артемом?
— Извинюсь. Хотя считаю, что он был не прав.
— Ради меня?
— Ради тебя.
— Во сколько тебя завтра ждать?
— После шестого урока.
— С собакой погуляешь.
— Угу.
— Будильник на семь поставил?
— Мам, не занудничай…
— Я просто напомнила.
— Мам, спасибо тебе…
Поворачиваюсь к нему спиной, и сильно вдавливаю пальцем кнопку электрочайника.
— Это тебе спасибо. Что ты у меня есть.
— Я — твой мужчина, да?
Оборачиваюсь, и улыбаюсь:
— Ты — мой геморрой! Но — любимый…
И ОН пьёт чай с абрикосовым вареньем.
И ОН смотрит на меня моими же глазами.
И ОН пойдёт завтра в школу, и извинится перед Артёмом.
Ради меня.
А я смотрю на НЕГО, и тихо ликую.
Потому что в моей жизни есть ОН.
ОН любит варенье и меня.
ОН — мой сын.
МОЙ СЫН!
Сон
15-11-2007 18:13
Я проснулась от запаха бабушкиных пирожков. И сразу почувствовала всю нелепость происходящего: бабули уж пять лет как в живых нет.
За окном начинало темнеть. Днём уснула.
Из-под закрытой двери пробивалась полоска света. Пробивалась, и лежала на полу длинной светящейся макарониной.
Я притаилась в кровати. И ждала. Сама не знаю чего.
И дверь тихо открылась…
— Вставай, соня-засоня, — услышала я голос бабушки, и перестала бояться, — пирожок хочешь?
— Хочу! — быстро ответила я, и начала выбираться из-под одеяла.
На кухне горел свет, а за столом сидел дедушка. Которого не стало ещё в девяносто восьмом году.
Я плюхнулась на диванчик рядом с ним, и прижала его сухое тельце к себе. Дед был горячий и очень протестовал против того, чтоб я его так тискала:
— Обожди, — дед сказал это так, как говорил при жизни — «обожжи», — покажи палец. Ты где так порезалась? Лида! — это он уже бабушке кричит. Мы с ней тёзки. Были когда-то. Лидочка-большая, и Лидочка-маленькая. — Лида! Принеси зелёнку!
Я прижалась к деду ещё сильнее. Столько лет прошло — а он не изменился. Всё такой же суетливый, и всё так же неравнодушен к мелким травмам. В детстве я постоянно от него пряталась, когда разбивала коленки или загоняла себе под кожу занозу. Потому что дед, засучив рукава своей неизменной тельняшки, моментально принимался меня лечить. Он щедро поливал мою рану зелёнкой, и обматывал тремя метрами бинта. А потом каждый день менял мне повязку, и пристально следил за тем, как затягивается порез или ссадина. Само собой, ссадина эта заживала быстро, как зажила бы она и без дедулиного хирургического вмешательства, но дед очень любил приписывать себе лишние достижения. Что меня всегда веселило и умиляло. И он, разматывая бинт, всегда довольно кричал:
— Глянь-ка, всё зажило! Лида! Иди сюда, посмотри, как у Лидушки всё зажило хорошо! Вот что значит вовремя обратиться к деду!
— С ума сойти, — отвечала бабуля, моя посуду, и, не глядя в нашу сторону, — поразительно просто! Как новенькая стала!
Старики прожили вместе почти шестьдесят лет, и бабушка давно привыкла к дедовым заморочкам.
И сейчас дед ухватил меня за палец, который я порезала на прошлой неделе, и принялся меня отчитывать:
— Ты вот почему сразу зелёнкой ранку не обработала? Большая уже девочка, а всё как маленькая! Деда рядом нет — всё на самотёк пускают! Молодёжь!
Я давала деду вдоволь пощупать мой палец, а сама смотрела на его лысину.
Розовая лысина в веснушках. Дед у меня рыжим был. Когда-то. От него в нашей семье и пошла традиция раз в двадцать-тридцать лет рожать рыженьких. Я родилась, спустя тридцать три года, после рождения своей рыжей тётки, заполучив от деда в наследство веснушки и рыжую шевелюру. И никогда этому не радовалась. Потому что отчаянно рыжей я становилась только летом, а весной густо покрывалась веснушками, которые с тринадцати лет всячески выводила и отбеливала. А в остальное время года выглядела анемичной девочкой с тускло-рыжими волосами. В пятнадцать лет я стала блондинкой, и не изменяю гидропириту уже больше десяти лет.
Дедова лысина была розовой. И в веснушках. И ещё на ней была маленькая ссадина. Полученная им на даче в результате того, что он очень любил стучаться головой о низкую притолоку, когда лазил летом под дом за дровами. Сколько себя помню — эта ссадина у деда никогда не успевала зажить до конца. Я потрогала ссадину:
— Ёкарный бабай, да? За дровами лазил?
Дед густо покраснел:
— Говорил я твоему отцу: "Слава, давай побольше проём прорубим?" Нет! Не слушают они, по-своему всё делают! Вот и хожу теперь как не знаю кто!
На кухню вошла бабушка.
— Проснулась?
Я кивнула:
— Угу. Вы давно здесь?
Бабушка села рядом со мной, и провела ладонью по столешнице:
— Мы всегда здесь. Мы тут тридцать лет прожили, в квартире этой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151
Вот это — чистая правда. Даже играть не надо.
— Но в самый последний момент я вспоминала о тебе. О том, что, пока ты рядом — я никуда не уйду. Назло и вопреки. И пусть этот кто-то меня давит. Давит сильно. Очень сильно. Я не уйду. Потому что…
И замолкаю.
И опускаю голову.
Тёплые ладони касаются моих волос.
— Я знаю… Прости…
Переиграла, блин…
Вжилась.
Чувствую, что глаза предательски увлажнились, и глотать больно стало.
Мягкие губы на виске.
На щеках.
На ресницах.
Переиграла…
Поднимаю глаза.
Его лицо так близко…
И руки задрожали.
Тычусь мокрым лицом в его шею, и всхлипываю:
— Ты — дурак…
— Я дурак… — соглашается, и вытирает мои слёзы. — Простишь, а?
А то непонятно было, да?
Шмыгаю носом, и улыбаюсь:
— А всё равно люблю…
— И я тебя… — облегчение такое в голосе.
— А за что? — спрашиваю капризно, по-дурацки.
— А просто так. Кому ты ещё нужна, кроме меня? Кто тебя, такую, ещё терпеть станет?
Хочу сказать что-то, но он зажимает мне рот ладонью, и продолжает:
— А ещё… А ещё, никто не станет терпеть меня. Кроме тебя. Мы друг друга стоим?
Вот так всегда…
Настроишься, сто раз отрепетируешь, а всё заканчивается одинаково…
"Я тебя люблю…"
"И я тебя. Безумно. Люблю."
И ты обнимешь меня.
И я без слов пойму, что я тебе нужна. Ни на месяц, ни на год.
На всю жизнь.
И сейчас я встану с подоконника, налью тебе горячего чаю, и ты будешь его пить маленькими глоточками, а я буду сидеть напротив, и, подперев рукой подбородок, наблюдать за тобой.
А потом мы пойдём спать.
Ты ляжешь первым.
А я подоткну тебе под ноги одеяло, наклонюсь, поцелую нежно, и погашу свет…
Я умею врать. Я умею врать виртуозно. Так, что сама верю в то, что я говорю.
Я могу соврать любому человеку.
Я Папе Римскому совру, и не моргну глазом.
Я только тебя никогда не обманывала.
Даже тогда, когда ты был ещё ребёнком…
Вытираю нос, закрываю окно, и заканчиваю разговор:
— Ты завтра извинишься перед Артемом?
— Извинюсь. Хотя считаю, что он был не прав.
— Ради меня?
— Ради тебя.
— Во сколько тебя завтра ждать?
— После шестого урока.
— С собакой погуляешь.
— Угу.
— Будильник на семь поставил?
— Мам, не занудничай…
— Я просто напомнила.
— Мам, спасибо тебе…
Поворачиваюсь к нему спиной, и сильно вдавливаю пальцем кнопку электрочайника.
— Это тебе спасибо. Что ты у меня есть.
— Я — твой мужчина, да?
Оборачиваюсь, и улыбаюсь:
— Ты — мой геморрой! Но — любимый…
И ОН пьёт чай с абрикосовым вареньем.
И ОН смотрит на меня моими же глазами.
И ОН пойдёт завтра в школу, и извинится перед Артёмом.
Ради меня.
А я смотрю на НЕГО, и тихо ликую.
Потому что в моей жизни есть ОН.
ОН любит варенье и меня.
ОН — мой сын.
МОЙ СЫН!
Сон
15-11-2007 18:13
Я проснулась от запаха бабушкиных пирожков. И сразу почувствовала всю нелепость происходящего: бабули уж пять лет как в живых нет.
За окном начинало темнеть. Днём уснула.
Из-под закрытой двери пробивалась полоска света. Пробивалась, и лежала на полу длинной светящейся макарониной.
Я притаилась в кровати. И ждала. Сама не знаю чего.
И дверь тихо открылась…
— Вставай, соня-засоня, — услышала я голос бабушки, и перестала бояться, — пирожок хочешь?
— Хочу! — быстро ответила я, и начала выбираться из-под одеяла.
На кухне горел свет, а за столом сидел дедушка. Которого не стало ещё в девяносто восьмом году.
Я плюхнулась на диванчик рядом с ним, и прижала его сухое тельце к себе. Дед был горячий и очень протестовал против того, чтоб я его так тискала:
— Обожди, — дед сказал это так, как говорил при жизни — «обожжи», — покажи палец. Ты где так порезалась? Лида! — это он уже бабушке кричит. Мы с ней тёзки. Были когда-то. Лидочка-большая, и Лидочка-маленькая. — Лида! Принеси зелёнку!
Я прижалась к деду ещё сильнее. Столько лет прошло — а он не изменился. Всё такой же суетливый, и всё так же неравнодушен к мелким травмам. В детстве я постоянно от него пряталась, когда разбивала коленки или загоняла себе под кожу занозу. Потому что дед, засучив рукава своей неизменной тельняшки, моментально принимался меня лечить. Он щедро поливал мою рану зелёнкой, и обматывал тремя метрами бинта. А потом каждый день менял мне повязку, и пристально следил за тем, как затягивается порез или ссадина. Само собой, ссадина эта заживала быстро, как зажила бы она и без дедулиного хирургического вмешательства, но дед очень любил приписывать себе лишние достижения. Что меня всегда веселило и умиляло. И он, разматывая бинт, всегда довольно кричал:
— Глянь-ка, всё зажило! Лида! Иди сюда, посмотри, как у Лидушки всё зажило хорошо! Вот что значит вовремя обратиться к деду!
— С ума сойти, — отвечала бабуля, моя посуду, и, не глядя в нашу сторону, — поразительно просто! Как новенькая стала!
Старики прожили вместе почти шестьдесят лет, и бабушка давно привыкла к дедовым заморочкам.
И сейчас дед ухватил меня за палец, который я порезала на прошлой неделе, и принялся меня отчитывать:
— Ты вот почему сразу зелёнкой ранку не обработала? Большая уже девочка, а всё как маленькая! Деда рядом нет — всё на самотёк пускают! Молодёжь!
Я давала деду вдоволь пощупать мой палец, а сама смотрела на его лысину.
Розовая лысина в веснушках. Дед у меня рыжим был. Когда-то. От него в нашей семье и пошла традиция раз в двадцать-тридцать лет рожать рыженьких. Я родилась, спустя тридцать три года, после рождения своей рыжей тётки, заполучив от деда в наследство веснушки и рыжую шевелюру. И никогда этому не радовалась. Потому что отчаянно рыжей я становилась только летом, а весной густо покрывалась веснушками, которые с тринадцати лет всячески выводила и отбеливала. А в остальное время года выглядела анемичной девочкой с тускло-рыжими волосами. В пятнадцать лет я стала блондинкой, и не изменяю гидропириту уже больше десяти лет.
Дедова лысина была розовой. И в веснушках. И ещё на ней была маленькая ссадина. Полученная им на даче в результате того, что он очень любил стучаться головой о низкую притолоку, когда лазил летом под дом за дровами. Сколько себя помню — эта ссадина у деда никогда не успевала зажить до конца. Я потрогала ссадину:
— Ёкарный бабай, да? За дровами лазил?
Дед густо покраснел:
— Говорил я твоему отцу: "Слава, давай побольше проём прорубим?" Нет! Не слушают они, по-своему всё делают! Вот и хожу теперь как не знаю кто!
На кухню вошла бабушка.
— Проснулась?
Я кивнула:
— Угу. Вы давно здесь?
Бабушка села рядом со мной, и провела ладонью по столешнице:
— Мы всегда здесь. Мы тут тридцать лет прожили, в квартире этой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151