И так далее в том же духе.
По ходу речи он обрушивается с нападками на обвиняемых, что, недвусмысленно дает он понять, собственно, и дало повод открыть дело. Не могу его осуждать, на его месте при таких подсудимых я вел бы себя так же. Он поливает их грязью, но пока это ерунда в сравнении с тем, что он скажет в заключительной речи. Ясно заранее, как дважды два. Они, мол, отщепенцы, ни в грош не ставят правила, по которым живут все цивилизованные люди, у них нет ни морали, ни совести. Это психопаты, они хорошо знают, что можно, а что нельзя, но им на это наплевать, они свободны от каких-либо обязательств как перед обществом, так и перед собственной совестью; единственное, что их волнует, – поскорее доставить себе удовольствие. А если при этом страдает или гибнет ни в чем не повинное существо, то, черт побери, тем хуже для него!
Закругляясь, он буквально исходит праведным гневом. Четверо зверей совершили хладнокровное убийство, тщательно рассчитанное, преднамеренное убийство. Они причинили своей жертве неимоверные страдания, подвергли ее страшным унижениям, к тому же в извращенной форме. А сами лишь смеялись над этим.
Под занавес Моузби направляется в ту часть зала, где сидим мы, и встает у нашего стола, на расстоянии вытянутой руки от подсудимых, особенно от Одинокого Волка.
– Посмотрим, кто будет радоваться, когда жюри присяжных вынесет приговор, – говорит он, глядя в упор на Одинокого Волка. – Когда жюри присяжных, состоящее из достойных, цивилизованных мужчин и женщин, вынесет единственно возможный приговор – убийство с отягчающими обстоятельствами. Убийство, караемое смертной казнью.
Опустив руку под стол, я что есть силы сжимаю запястье Одинокого Волка. Сердце бешено стучит, мы без конца говорили, чтобы они приготовились к таким нападкам и во что бы то ни стало сохраняли хладнокровие. Стоит им хотя бы раз сорваться, выйти из себя, и это будет равносильно признанию в том, в чем их обвиняют. Им трудно держать себя в руках, они ведь знают только один путь – полный вперед.
Я смотрю на Одинокого Волка. Глаза у него холодные, в них стылая злоба. Он способен на убийство, мне это ясно как Божий день.
Он расслабляется, я снимаю руку с его запястья. Пот льет с меня градом. Он поворачивается ко мне, всем своим видом показывая: «Можешь на меня положиться».
Не говоря ни слова, я с облегчением вздыхаю. Так, первое препятствие позади. Я горжусь им. Он меня не подведет.
Мы выступаем по очереди: Томми, Мэри-Лу, Пол. Каждый говорит о характерных особенностях своего подзащитного, каждый излагает собственное видение дела, описывая положение вещей в различных ракурсах, с различных точек зрения. Чувствуется профессионализм, хорошая подготовка. Сейчас нужно заронить крошечные семена сомнений, которые, будем надеяться, к нужному моменту дадут сильные всходы, сомнений, основанных на здравом смысле, и раздвигать их границы, тоже исходя из здравого смысла. Могли они совершить убийство? Да, могли. Мог его совершить кто-нибудь другой? Конечно, мог. У нас тоже будут свои свидетели, десятки свидетелей, которые докажут, что при сложившихся обстоятельствах подсудимые не могли, никак не могли совершить это преступление. Этого просто не могло быть, господа присяжные!
Дело близится к вечеру. Окна в зале от потолка до пола и выходят на юг. Проникая сквозь них, солнечные лучи отбрасывают длинные причудливые блики. Работают кондиционеры, но и они не могут справиться с пылью, которой с каждым часом становится в тяжелом воздухе все больше и больше. Моя очередь, последняя вступительная речь. Я встаю. Ну, сейчас вы у меня попляшете!
В дальнем конце зала слышится шум, кто-то приоткрыл входную дверь. Мартинес раздраженно поднимает голову. Это не разрешено, тем более когда слушается такое дело, да еще в первый день.
– Господин судебный пристав!
Быстро подойдя к судейскому месту, тот что-то шепчет судье на ухо.
Я перевожу взгляд на Моузби. Он сидит, непринужденно откинувшись на спинку стула. Робертсон рядом с ним улыбается. Он просидел здесь большую часть сегодняшнего дня и просидит в зале суда еще Бог знает сколько, чтобы все видели, как серьезно он относится к этому делу. Что бы там ни было, слишком уж самоуверенно они держатся, видно, оба в курсе дела. Робертсон смотрит на меня, покачивая головой. Черт бы меня побрал, говорит его взгляд, если я не добьюсь, чтобы он заодно побрал и тебя тоже!
– Хорошо, – говорит Мартинес судебному приставу,– впустите ее.
Дверь распахивается. Толкаемая помощником судебного пристава, в зал суда въезжает каталка. Женщине, которая на ней сидит, лет пятьдесят или около того, но выглядит она по меньшей мере на десяток лет старше. Видно, что она из деревни: гладкие седые волосы стянуты в аккуратный пучок, длинные, жилистые руки покрыты пигментными пятнами, пальцы с костными мозолями, потрескавшиеся, причудливо скрюченные ногти – у нее жестокий, мучительный артрит. Некрасивое, застывшее лицо без косметики. Одета во все черное, словно старая дева из протестантской секты меннонитов. Тягостную картину довершают зашнурованные ортопедические ботинки.
Вокруг, особенно там, где сгрудились репортеры, слышится гул, пока женщину везут по центральному проходу до барьера, отделяющего участников суда от зрителей. Помощник судебного пристава останавливается, ожидая дальнейших указаний. С трудом развернув каталку, женщина не отводит глаз от подсудимых. Смотреть на нее тяжело, даже Одинокий Волк не выдерживает ее взгляда.
– Вы позволите подойти, Ваша честь? – спрашивает Моузби.
Мартинес отвечает еле заметным кивком. Мы с Моузби подходим к судье. Пусть объяснит, за каким чертом ему понадобился этот балаган!
– Господин прокурор, вы ведете себя довольно странно, черт побери! – укоризненным тоном, в котором отчетливо сквозят раздраженные нотки, говорит Мартинес, обращаясь к Моузби.
– Да, Ваша честь, я знаю. – С видом кающегося грешника он поворачивается лицом ко мне. – Не подумай, что я хочу подложить тебе свинью, Уилл, честное слово, просто дело в том, что...
– Погоди, приятель! – От злости я готов разнести все в пух и прах, важно не потерять темпа, а не то, даже не заговорив, я стану для присяжных пустым местом. – Кто, черт побери, эта женщина, и почему ее вводят сюда в тот самый момент, когда я собираюсь начать свою вступительную речь, господин судья?
– Ее зовут Кора Бартлесс, – отвечает Моузби, выкладывая на стол козырную карту. – Это мать погибшего.
О Боже, этого еще не хватало! Удар под дых, ничего не скажешь!
– Мы ждали ее сегодня рано утром, Ваша честь, – говорит Моузби, снова поворачиваясь к Мартинесу, – но при пересадке на самолет в Солт-Лейк-Сити из-за каталки у нее возникла заминка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146
По ходу речи он обрушивается с нападками на обвиняемых, что, недвусмысленно дает он понять, собственно, и дало повод открыть дело. Не могу его осуждать, на его месте при таких подсудимых я вел бы себя так же. Он поливает их грязью, но пока это ерунда в сравнении с тем, что он скажет в заключительной речи. Ясно заранее, как дважды два. Они, мол, отщепенцы, ни в грош не ставят правила, по которым живут все цивилизованные люди, у них нет ни морали, ни совести. Это психопаты, они хорошо знают, что можно, а что нельзя, но им на это наплевать, они свободны от каких-либо обязательств как перед обществом, так и перед собственной совестью; единственное, что их волнует, – поскорее доставить себе удовольствие. А если при этом страдает или гибнет ни в чем не повинное существо, то, черт побери, тем хуже для него!
Закругляясь, он буквально исходит праведным гневом. Четверо зверей совершили хладнокровное убийство, тщательно рассчитанное, преднамеренное убийство. Они причинили своей жертве неимоверные страдания, подвергли ее страшным унижениям, к тому же в извращенной форме. А сами лишь смеялись над этим.
Под занавес Моузби направляется в ту часть зала, где сидим мы, и встает у нашего стола, на расстоянии вытянутой руки от подсудимых, особенно от Одинокого Волка.
– Посмотрим, кто будет радоваться, когда жюри присяжных вынесет приговор, – говорит он, глядя в упор на Одинокого Волка. – Когда жюри присяжных, состоящее из достойных, цивилизованных мужчин и женщин, вынесет единственно возможный приговор – убийство с отягчающими обстоятельствами. Убийство, караемое смертной казнью.
Опустив руку под стол, я что есть силы сжимаю запястье Одинокого Волка. Сердце бешено стучит, мы без конца говорили, чтобы они приготовились к таким нападкам и во что бы то ни стало сохраняли хладнокровие. Стоит им хотя бы раз сорваться, выйти из себя, и это будет равносильно признанию в том, в чем их обвиняют. Им трудно держать себя в руках, они ведь знают только один путь – полный вперед.
Я смотрю на Одинокого Волка. Глаза у него холодные, в них стылая злоба. Он способен на убийство, мне это ясно как Божий день.
Он расслабляется, я снимаю руку с его запястья. Пот льет с меня градом. Он поворачивается ко мне, всем своим видом показывая: «Можешь на меня положиться».
Не говоря ни слова, я с облегчением вздыхаю. Так, первое препятствие позади. Я горжусь им. Он меня не подведет.
Мы выступаем по очереди: Томми, Мэри-Лу, Пол. Каждый говорит о характерных особенностях своего подзащитного, каждый излагает собственное видение дела, описывая положение вещей в различных ракурсах, с различных точек зрения. Чувствуется профессионализм, хорошая подготовка. Сейчас нужно заронить крошечные семена сомнений, которые, будем надеяться, к нужному моменту дадут сильные всходы, сомнений, основанных на здравом смысле, и раздвигать их границы, тоже исходя из здравого смысла. Могли они совершить убийство? Да, могли. Мог его совершить кто-нибудь другой? Конечно, мог. У нас тоже будут свои свидетели, десятки свидетелей, которые докажут, что при сложившихся обстоятельствах подсудимые не могли, никак не могли совершить это преступление. Этого просто не могло быть, господа присяжные!
Дело близится к вечеру. Окна в зале от потолка до пола и выходят на юг. Проникая сквозь них, солнечные лучи отбрасывают длинные причудливые блики. Работают кондиционеры, но и они не могут справиться с пылью, которой с каждым часом становится в тяжелом воздухе все больше и больше. Моя очередь, последняя вступительная речь. Я встаю. Ну, сейчас вы у меня попляшете!
В дальнем конце зала слышится шум, кто-то приоткрыл входную дверь. Мартинес раздраженно поднимает голову. Это не разрешено, тем более когда слушается такое дело, да еще в первый день.
– Господин судебный пристав!
Быстро подойдя к судейскому месту, тот что-то шепчет судье на ухо.
Я перевожу взгляд на Моузби. Он сидит, непринужденно откинувшись на спинку стула. Робертсон рядом с ним улыбается. Он просидел здесь большую часть сегодняшнего дня и просидит в зале суда еще Бог знает сколько, чтобы все видели, как серьезно он относится к этому делу. Что бы там ни было, слишком уж самоуверенно они держатся, видно, оба в курсе дела. Робертсон смотрит на меня, покачивая головой. Черт бы меня побрал, говорит его взгляд, если я не добьюсь, чтобы он заодно побрал и тебя тоже!
– Хорошо, – говорит Мартинес судебному приставу,– впустите ее.
Дверь распахивается. Толкаемая помощником судебного пристава, в зал суда въезжает каталка. Женщине, которая на ней сидит, лет пятьдесят или около того, но выглядит она по меньшей мере на десяток лет старше. Видно, что она из деревни: гладкие седые волосы стянуты в аккуратный пучок, длинные, жилистые руки покрыты пигментными пятнами, пальцы с костными мозолями, потрескавшиеся, причудливо скрюченные ногти – у нее жестокий, мучительный артрит. Некрасивое, застывшее лицо без косметики. Одета во все черное, словно старая дева из протестантской секты меннонитов. Тягостную картину довершают зашнурованные ортопедические ботинки.
Вокруг, особенно там, где сгрудились репортеры, слышится гул, пока женщину везут по центральному проходу до барьера, отделяющего участников суда от зрителей. Помощник судебного пристава останавливается, ожидая дальнейших указаний. С трудом развернув каталку, женщина не отводит глаз от подсудимых. Смотреть на нее тяжело, даже Одинокий Волк не выдерживает ее взгляда.
– Вы позволите подойти, Ваша честь? – спрашивает Моузби.
Мартинес отвечает еле заметным кивком. Мы с Моузби подходим к судье. Пусть объяснит, за каким чертом ему понадобился этот балаган!
– Господин прокурор, вы ведете себя довольно странно, черт побери! – укоризненным тоном, в котором отчетливо сквозят раздраженные нотки, говорит Мартинес, обращаясь к Моузби.
– Да, Ваша честь, я знаю. – С видом кающегося грешника он поворачивается лицом ко мне. – Не подумай, что я хочу подложить тебе свинью, Уилл, честное слово, просто дело в том, что...
– Погоди, приятель! – От злости я готов разнести все в пух и прах, важно не потерять темпа, а не то, даже не заговорив, я стану для присяжных пустым местом. – Кто, черт побери, эта женщина, и почему ее вводят сюда в тот самый момент, когда я собираюсь начать свою вступительную речь, господин судья?
– Ее зовут Кора Бартлесс, – отвечает Моузби, выкладывая на стол козырную карту. – Это мать погибшего.
О Боже, этого еще не хватало! Удар под дых, ничего не скажешь!
– Мы ждали ее сегодня рано утром, Ваша честь, – говорит Моузби, снова поворачиваясь к Мартинесу, – но при пересадке на самолет в Солт-Лейк-Сити из-за каталки у нее возникла заминка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146